Сталин и Гитлер - Ричард Овери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Писатель Исаак Бабель, арестованный в 1939-м и расстрелянный в 1940 году, однажды заметил, что единственный разрешенный в Советском Союзе способ уединиться можно найти только ночью, лежа в кровати, полностью, с головой, накрывшись одеялом. Тогда и только тогда могли муж и жена насладиться задушевным разговором шепотом без страха быть услышанными соглядатаями101. Ганс Франк, национал-социалистический юрист, хвастался тем, что Третий рейх оставлял своих граждан без надзора только в тот момент, когда они наконец-то крепко засыпали. Исключительная ограниченность свободы выражения или свободы выбора в обществах, где широкая общественность полностью солидаризировалась с режимом и где жестоко подавляли даже малейшие проявления несогласия, препятствовала любым формам политической оппозиции. Любой человек в обеих диктатурах, выбравший путь открытого или благоразумного выражения различий во взглядах, действовал, обычно сознательно, понимая всю меру риска. Каждый случай мог повлечь за собой тот же риск; один успешный жест сопротивления не гарантировал того, что вторая и третья попытки останутся без последствий. Опасения риска делали большинство немцев и советских людей политически скованными и инертными.
Эти обстоятельства ставят вопрос о том, какие сферы личной жизни оставались автономными при диктатурах. Если повседневная жизнь действительно была столь ограниченной, как утверждал Бабель, общества едва ли могли вообще функционировать. Автономные сферы жизни между тем существовали; ни тот ни другой режимы не могли претендовать на полный контроль над повседневной жизнью каждого подвластного им гражданина так, чтобы выбрать именно те элементы жизнедеятельности, которые по идеологическим или политическим соображениям они считали необходимым контролировать. Это давало большинству граждан, за исключением тех, кто отличался от остальных по определенным расовым признакам или социальному положению, возможность выбора в личной жизни, свободными от контроля со стороны государства, оставались такие вопросы: на ком и когда жениться или за кого и когда выйти замуж, размер семьи, выбор места работы, места жительства, когда пойти в театр или какой фильм смотреть в кинотеатре. Тем не менее выбор был часто жестко ограничен условиями работы, рынком жилья, семейной политикой, культурными предпочтениями режима, но все же в пределах разрешенного пространства он был относительно свободным102. Исследования, предпринятые учеными Гарварда, в конце 1940-х годов проинтервьюировавшими тысячи советских граждан, оставшихся на
Западе после поражения Германии, позволили сделать вывод, что политическое согласие было ценой, которую советские граждане платили за то, чтобы иметь возможность сохранить те вещи, которые имели для них значение: любовь к своей родине, семья, работа, положение в обществе и весь образ жизни, к которому они привыкли. «Они пошли на соглашение с режимом» для того, чтобы не потерять то… что им было дорого103. Это был естественный выбор для населения и Советского Союза, и Германии, которое научилось адаптироваться к тому, что режим разрешил бы или не разрешил в частной сфере, где люди пользовались радостями относительно независимого существования. Эти акты согласия между режимом и населением позволяли повседневной жизни продолжаться и смягчали ежедневные трудности и уродства политической диктатуры104.
Сфера общественной жизни была более подконтрольной властям, но вовсе не столь жестко ограниченной. Общественное мнение не было заглушено окончательно ни в той ни в другой системе, но оно формировалось в рамках тех ограничений, которые ставились режимом в зависимости от того, что он считал для себя терпимым и что нет, хотя это никогда не было само по себе полностью предсказуемо. Мнение не было ни единодушным, ни постоянным. При диктатуре общественные взгляды варьировались от одобрительного энтузиазма до осознанного гнева и возмущения. Выражения одобрения могли быть искусственными или своекорыстными, но могли быть и действительно спонтанными105. Оба режима получали тысячи писем от общественности, посланные лично Гитлеру или Сталину, или в газеты, или в партийные органы. В этих письмах содержались советы, поддержка политики, восхваления руководителей, выражения благодарности или поздравления. В конце 1930-х годов «Известия», официальная правительственная газета, получала почти по 5000 писем в день106. Письма в «Правду» были полны ритуальных откликов на линию партии. Когда в июне 1937 года стали известны новости о так называемом заговоре Тухачевского, тут же были опубликованы письма с осуждением предателей: «Расстрелять шпионов, презренных фашистов и предателей! – звучало в письме, присланном участниками митинга на Московском машиностроительном заводе. – Их надо расстрелять как бешеных собак! Мы все должны стать добровольцами НКВД»; а в поэме, написанной Демьяном Бедным, говорилось: «Троцкистским ядом брызжущие псы./Не веря в мощь рабочей диктатуры Пыталися, презренные гнусы,/ При помощи японской и немецкой/ Определить последние часы/ Страны советской!»107 Подобные официальные демонстрации солидарности нельзя просто так сбрасывать со счетов. И в Советском Союзе, и в Германии существовал целый пласт общественного мнения, добровольно идентифицировавшего себя с системой, и писание писем было рутинным средством выражения такого мнения.
Письма, иногда анонимные, также представляли собой важное средство выражения недовольства. Письменные обращения и заявления снизу практиковались задолго до революции. Архивы писем в советских органах редко касались правительства или политической системы. Обращения главным образом фокусировались на личных проблемах, трудностях и фактах несправедливости. Они написаны с той мерой искренности, прямоты и возмущения, которую трудно сравнить с письмами, посланными в германские министерства или партийные органы. Многие обращения были присланы коммунистами, желавшими, чтобы режим правил с большей справедливостью. В 1938 году в правительство было прислано письмо, подписанное неразборчиво, с выражением протеста против массовых арестов: «Совершенно советские люди, люди, преданные Советскому государству, чувствую, что-то здесь не так… Товарищи, это никак не помогает советской власти, только отталкивает людей»108. В письмах, часто представляющих собой нескладно написанные автобиографии, подчеркивались тяготы советской жизни. В 1937 году в одном письме от рабочего говорилось: «Что можно сказать о советской власти? Ее ложь… Я рабочий, одет в рваную одежду, мои четверо детей ходят в школу полуголодные, в рваной одежде»109. Вдовый колхозник пишет в 1936 году: «Ленин умер слишком рано. Теперь дела стали для нас хуже, чем это было до революции… Почему коммунисты обращаются с нами так плохо, как не обращались с нами капиталисты?»110. Сожалея о методах, письма также могли подтверждать фантазии режима о внутренних врагах. В письме, посланном из Одессы в декабре 1938 года, жаловались, что Ежов арестовал не тех людей и «просмотрел действительных шпионов и саботажников»111. Многочисленные письма с жалобами на эксцессы НКВД или с просьбами о милосердии были в конечном итоге использованы Сталиным в качестве мнимого предлога для смещения Ежова с должности. По современным меркам лишь незначительное число писем получили отклик или добились ответных действий. Эти письма позволяли людям выпустить пар, пользуясь тайной переписки, но в то же время они раскрывают всю глубину народного недовольства и раздражения, которые скрывались за публичной маской единства.