Процесс исключения - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эка беда! Не все ли равно? Ведь извещением убитого не воскресишь, а соболезнованием родных и друзей не утешишь. Но невольно задумываешься о причине молчания. Думается, причина та, что трудно составить подходящий к случаю текст. В самом деле, как быть? Секретариат «извещает о смерти… имярек… последовавшей после тяжелой болезни»? Не годится: два удара по черепу – это, как-никак, не болезнь. Написать «последовавшей после удара по черепу» нельзя, это значит – известить об убийстве. У нас убийств не бывает. (Конечно, случаются уголовные преступления: например, тот, кто собирает неугодные властям стихи, да еще комментирует их, тот – уголовник.) Как же, спрашивается, быть? Любимый выход – загнать случившееся в небытие, в немоту. И «Литературная газета» промолчала.
Однако замалчивание злодейства, как показывает опыт, никогда до добра не доводит. Оно доводит до самозародившихся или нарочно посеянных слухов. С того апрельского дня 1976 года, когда Константин Петрович, выйдя из лифта, упал в двух шагах от своей двери, мы нигде не прочли:
«В поле зрения КГБ (милиции? прокуратуры? уголовного розыска?) убийца писателя Богатырева, гражданин такой-то, попал в 1975 году, когда он…»
Выследить преступника, обнаружить и задержать его, доказать его вину и осудить за содеянное преступление – это, видимо, гораздо труднее, чем отправить в тюрьму молодого литератора, написавшего к каким бы то ни было стихам какое бы то ни было предисловие.
Розыски начались сразу. Работники следственных органов беседовали с родными, друзьями, знакомыми, соседями Константина Богатырева, с его первой и второй женой, с его сыном, с его матерью, стараясь выяснить, какова была подоплека убийства, основа для нападения. (Ограблен он не был, да и грабить у него было нечего; пьян тоже не был.) Допрашивали в больнице и пострадавшего, в те короткие минуты, когда сознание – или полусознание – возвращалось к нему. Убийц (или убийцу) он не видел, удары по голове были нанесены сзади.
К какому заключению пришло или на чем споткнулось и остановилось следствие?
«Гласность, честная и полная гласность»! А мы до сих пор, вплоть до февраля 1978 года, когда я пишу эти строки, не прочли ни в одной газете, не услыхали ни на одном собрании протокол, который начинался бы знаменательными словами:
«В ходе следствия установлено…»
Ведется ли следствие или прекращено? Что удалось установить «в ходе»? Неизвестно. Ни бывшим, ни теперешним членам Союза.
Когда гласности нет – люди питаются слухами. Самозарождающимися или распространяемыми злонамеренно.
Например, такими.
Лето 1976-го. Выйдя однажды за ворота своего сада, встречаю на главной аллее в Переделкине пожилую даму, переводчицу. Я ее не помню. Она говорит, что бывала когда-то по переводческим делам у Корнея Ивановича. Возможно. Кто только у него не бывал! Идем вместе. Теперь она приехала навестить кого-то из своих друзей в Доме творчества. Не зная, с кем говорю, – говорю о погоде. Лето нынче позднее, вишни еще не расцвели, а обычно в эту пору они уже отцветают… Внезапно моя спутница делает большие глаза и понижает голос:
– Вы слышали… Богатырев безнадежен… Сначала ему стало лучше… Откуда-то из Германии достали лекарство… Знаете, ведь он всегда был окружен иностранцами… Они и позаботились… Сначала ему сделалось лучше, а теперь – хуже… Вы слышали?
– Да, – говорю, – слыхала. Костя при смерти. Когда случилось несчастье, Лев Зиновьевич Копелев срочно дал знать Генриху Беллю, а тот срочно, самолетом, прислал сюда лекарство. Они ведь были друзьями: Бёлль и Богатырев. И Копелев… Ведь Богатырев германист. Бёлль с ним дружил, бывал у него, они переписывались.
– Да… Богатырев вечно был окружен иностранцами… Но, говорят, лекарство не помогло, он безнадежен… А вы слышали ли… (взгляд вокруг и полушепотом), вы слышали, теперь уже известно, кто его убил. Вы слыхали?
Я останавливаюсь. Она тоже.
– Нет, – говорю, – не слыхала. Значит, милиция напала-таки на след? Наконец-то?
– Его убили… сахаровцы.
– Кто-о?
– Сахаровцы… ну, знаете, те, кто поддерживает этого… академика.
– Да что вы за чушь порете! – говорю я, скорее удивленная, чем рассерженная. – Какая чушь! Академик Сахаров – и убийство. (В эту минуту я вижу ясно лицо Андрея Дмитриевича, глаза и крупный рот, слышу медленный голос, и мое первое желание – не прикрикнуть на свою собеседницу, а рассмеяться.) Вы что же, никогда не слыхали, что Сахаров – убежденный враг насилия? Как Мартин Лютер Кинг, как Ганди?.. Да и зачем ему убивать Богатырева? Они были в прекрасных отношениях… Что за чушь!
– А затем, – назидательно разъясняет мне дама, – затем убили, чтобы свалить на КГБ.
«Вы дура! – хочется мне закричать. – Вы несчастная, темная, оболваненная дура». Чтоб не сорвались эти грубые слова с моих губ, я поворачиваюсь и, не простившись, иду по аллее обратно. О, какое это любимое и несчастное место – это Переделкино! Ни поле, ни река, ни благоухание сирени, ни сосны – ничто не спасает здесь от злобы и глупости. Стоит только выйти из сада на дорогу – и уж непременно встретишься со зловонною ложью. «Иль в Булгарина наступишь…»
Чтобы унять сердцебиение, я начинаю думать о Сахарове. Не о его подвиге, не о судьбе, не о сути. А – «так». О его покое. Почему от него всегда исходит покой? Потому ли, что он всегда, даже на людях – один?
В речи Сахарова есть сдержанность, некая суховатость, сродни академической. И при этом нечто чуть старинное, народное, старомосковское. Он произносит: «удивилися», «испугалися», «раздевайтеся»… Говорит он замедленно, чуть сбиваясь в поисках точного слова. Перебивать Сахарова легко: каждый из нас говорит быстрее, чем он; но, пожалуй, не следует: перебивая, остаешься в проигрыше. Сахаров легко уступает нить беседы тебе, а сам, затихнув, углубляется в молчание. В мысль. Ахматова, и участвуя в общей беседе, случалось, слагала стихи. О чем бы ни велась беседа вокруг, Сахаров, кажется мне, думает что-то свое. Решает ли он в уме в это время задачи? математические, нравственные, философские? Не знаю. Но он и в шуме наедине со своей спокойной работой.
Я уже почти подошла к калитке.
Каждый раз, взглянув на Андрея Дмитриевича, удивляешься заново, что одна из главных профессий этого молчаливого человека: во весь голос говорить с целым миром. Свойственнее же ему – молчать и думать. Иногда кажется, что он, и присутствуя, отсутствует.
И вдруг, уже подойдя к своей калитке, я поняла, что я-то оборвала разговор, который обязана была продолжить. Имя! Имя сочинителя клеветы!
Я спешу обратно. Я должна нагнать эту клеветоносительницу раньше, чем она успеет скрыться за воротами Дома творчества!
(С того дня, как меня исключили из Союза, нога моя туда не ступает.)
Я успела.
– Кто вам это сказал? – кричу я, хватая даму за руку. – Сию минуту назовите мне имя!
Она не теряется.