Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я, знаете, со всеми здесь перессорился. И не жалею, ну их к черту! Посудите сами, что у меня за жизнь: в Стамбуле меня отлучили от веры, для русских властей я крамольный татарин, и только наша община видит во мне в лучшем случае чудака… И вот я думаю: для чего я работаю, для кого стараюсь? Почему мы не понимаем друг друга, в то время как все болеем одной болью: что будет с нашим народом, с языком, культурой? Что помогло нам сохранить себя в прошлом, что поможет в будущем?
— А вы спросите у молодежи.
— У э т о й, которая здесь учится по-русски, которая падка до европейских идей? Да они к концу учебы позабудут, как пахнет поле, а их дети не будут знать, как растет хлеб.
— Навряд ли образованность сулит такой ужас. Конечно, наши потомки будут жить иной жизнью, это несомненно.
— Но получат ли они от своих учителей то, что мы называем чувством своего народа, родины? Какие идеи усвоит наша молодежь, учась в университетах?
— Но ведь вы знаете, что идеи, скажем, технические или философские не могут быть национальны, однако они близки каждому, независимо от цвета кожи, от религии…
— Позвольте, а куда же вы денете социальную историю, социальную психологию… или вот вы говорите — религию?
— Не знаю, философствую я слабо… В конце концов, заповеди всех религий очень схожи, а разнят людей их бытование, условия жизни. А впрочем, и бытование людей во многом одинаково, ведь главное в нем — труд, любовь к злаку, я мог бы еще сказать о воздаянии добром за добро.
— Все это слишком поэтически, — сказал Бигиев, не скрыв пренебрежения. — А люди… люди как разобщены, так не любят инородное, Вот подите вы по Невскому в татарском чапане, на вас будут глазеть и не любить вас, да!
Габдулла засмеялся:
— Зачем же по Невскому в чапане? А и пройдусь раз-другой — перестанут обращать внимание. Вот, кстати, о различиях: я жил у сестер-мещанок, русские бабы, надо сказать, весьма противные. Они презирали меня как инородца, но больше всего — за мою бедность. Я злился на них и вспоминал Горького, Гамсуна, точнее — мещанство, какое они изображали.
— Но к чему вы это говорите?
— А к тому, что Горький и Гамсун были за меня. Да, вот тоже… смешной случай на пароходе. Иду я по палубе, русский мужик окликает: барышня, эй, сударушка! Меня с моими длинными волосами и тощей фигурой он принял за барышню. Я спрашиваю: это почему же барышня, а не баба, например? Он серьезно отвечает: барышня, говорит, она узкая, а баба широкая.
— Нда…
— Нет, я так, вспомнилось. Не правда ли, весело?
— Вы поэт, поэт, — со вздохом сказал Муса-эфенди. — Вы поэт.
— Будто это очень плохо. А тот мужик, он тоже, знаете, поэт. Барышня бывает узкая, а баба широкая. — И опять Габдулла засмеялся.
— Вы поэт, — повторил Бигиев. — Вы счастливый человек! Вы дошли до житейской мудрости, а плоть ваша молода, ведь вам совсем немного лет, вы не знаете усталости, скепсиса, не чувствуете груза годов. Для вас не повторялось из года в год все одно и то же, внушая мысль о безнадежности. Старого человека удручает мысль, которая молодого делает счастливым, — мысль о бесконечности жизни. Потому что для него жизнь уже кончается. А вам… вы еще так молоды, вам ваши годы кажутся беспредельными, вы ничего не боитесь, только радуетесь беспредельности срока. Сегодняшние мучения людей, кажется вам, пройдут, не могут не пройти, если впереди такая беспредельность.
— Ну, а если я вам скажу, что хотел покончить счеты с жизнью?
— А я не удивлюсь! Мало ли юношей готовы застрелиться только потому, что заметили рассеянный взгляд возлюбленной. Но он не верит в свое исчезновение, в нем сильно ощущение беспредельности жизни. Вот для вас оптимизм нашей молодежи понятен, а для меня этакое загадка, ведь кругом такой мрак.
— Мрак, — согласился Тукай. — Но надо ли упрекать нашу молодежь, если она видит в этом мраке искры удивительных, пока еще неугадываемых перемен? Я скажу откровенно: я не знаю, какие будут перемены, какая новизна, но я чувствую, что наша борьба не была бесплодной.
— Хм, как будто и не было безнадежности в ваших стихах…
— Безнадежности? — Он задумался. — Не знаю. Может быть, вы хотели сказать — боли?
— Боль, именно боль! Она в каждом из нас. Вот потому-то у нас бедный и богатый спаяны этой болью… в ней наша трагедия, нам трудно преодолеть обиду за национальное унижение! Это по Ямашеву, упокой господь его душу, все просто, он как будто не брал в расчет нашей вековечной обиды.
— Ну как же, он все, все понимал! Но он никогда не отделял нас от событий в стране, от судьбы всей России, это немыслимо, гибельно — отделять. Ну и конечно, он говорил, что нужна социальная активность.
— Великий боже! — печально вздохнул Муса-эфенди. — А что нам делать с этой социальной активностью? Прав Аристотель, политика не создает людей, а берет их такими, какими их создала природа. И то новое, которое придет через катаклизм, получит все тех же людей.
— Но природа не создавала господ. Не создавала она и рабов. Люди веками искажали природное, так почему бы людям же и не поправлять дело? — Он заметил свой насмешливый тон. «Эге, — подумал он, — меня теперь будет заносить, теперь я буду зол и упрям и буду валять дурака!» Он поднял стакан и сказал как можно дружелюбней. — А вино у вас прекрасное, Муса-эфенди. Наверно, я даже порозовел немножко.
Наутро он вышел в город, отыскал редакцию газеты «Нур», которую издавал Сафа Баязитов, добродушный, старозаветный старец, обучающий детей в своем медресе при мечети, пишущий на досуге назидательные статейки в своей газете. Старец хихикал при упоминании о богослове и даже назвал его упрямым бараном. Тукай понял, что п а р т и и грызутся между собой, ни о какой газете разговора быть не может. В тот же день он переехал в меблированные номера на Казанской, а уже к вечеру в тесную комнату стала собираться молодежь: студенты, приказчики, служащие мелких контор. Повеяло молодым, прежним, хотелось пить, смеяться, курить