Мария Волконская - Михаил Филин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день 19 апреля 1842 года Мария Николаевна отослала пространное письмо брату Александру Раевскому, где изложила историю предполагавшегося «помещения мальчиков в кадетские корпуса и девочек в институты». Этим посланием княгиня еще раз подтвердила, что судьбу Миши и Нелли она определила фактически единолично.
«Отказаться от имени отца, это такое унижение, подвергнуть которому своих детей я не могу взять на себя; не будут ли они вправе когда-нибудь потом поставить мне это в упрек? — писала между прочим Волконская. — По совести, перед Богом и перед людьми, я не должна этого делать; это значило бы заклеймить их в глазах каждого, дать им вид незаконнорожденности, чего ни одна мать не могла бы вынести. Дорогой мой Александр, вы, который меня знаете, не приписывайте этого, умоляю вас, ни горечи, ни оскорбленному самолюбию, это лишь крик моего сердца. Разве я не знаю, как трудно соединить добро, которое хотят нам делать, с положением, в котором мы находимся; вверимся же Богу, свидетелю страданий, чрез которые прошло мое сердце за последние три дня. Он сжалится надо мною. Словом, жить с моими детьми и для них — это условие моей собственной жизни, разлучить нас значило бы произнести приговор надо мной. Дорогой мой Александр, я слишком взволнована в эту минуту, чтобы продолжать писать…»
Княгиня Волконская, как следует из этого письма, сумела сохранить в трудный час объективность и отдала должное предложению императора Николая I. Она давно постигла строгую, по-своему справедливую юридическую логику его царствования и понимала, что милости «великого легитимиста» могут скорректировать (и неоднократно корректировали) лишь букву, но никак не самый дух законов: «Разве я не знаю, как трудно соединить добро, которое хотят нам делать, с положением, в котором мы находимся…» И посему Мария Николаевна, поступая по-матерински, без всякой иронии благодарила государя за его «сердечное отношение»[839] к сосланным.
Апрельский демарш декабристов не на шутку рассердил генерал-губернатора В. Я. Руперта. Тот представил их «письменные отзывы» на благоусмотрение графа A. X. Бенкендорфа и в своей сопроводительной записке от 11 мая 1842 года указал, что «один только Давыдов умел понять и вполне почувствовал всю благодать снисхождения и милосердия доброго Государя, и потому один достоин воспользоваться настоящею высокою Монаршею милостию. Что же касается до Волконского, Муравьева и Трубецкого, — добавлял В. Я. Руперт, — то обнаруженная ими неготовность к принятию ее, вследствие какого-то неизъяснимого упрямства и себялюбия, по мнению моему, должна навсегда лишить их всякого права на какое бы то ни было снисхождение Правительства»[840].
Однако начальник III Отделения (вскоре скончавшийся) в который раз проявил благосклонность по отношению к политическим преступникам и не придал рекомендациям В. Я. Руперта, «этого недоброго человека»[841], особенного значения[842]. Княгиня Мария Волконская снова взяла верх, но заплатила за эту победу 1842 года очень дорого. Тяжелый недуг сына и едва не случившаяся разлука с ним и дочерью так потрясли Марию Николаевну, что вскоре «она впала в продолжительную и опасную болезнь»[843]. Из ее переписки становится ясно, что это было сильное нервное расстройство. «Наша добрая Мария Николаевна чего нам не стоила всё это время, — писал спустя несколько месяцев А. В. Поджио к И. И. Пущину, — но, благодаря Бога, как нарочно утешила горе наше неожиданными вдруг восстаниями, брат твой тому был свидетель. Она очень слаба, и здоровье ей часто изменяет — нужны большие предосторожности, а ты ее знаешь — впрочем, подает надежды к исправлению и поэтому к жизни и к успокоению нас всех!»[844]
Летом княгиня Волконская, намереваясь хоть как-то подлечиться, отправилась на Тункинские минеральные воды, где очутилась в одно время с иркутским генерал-губернатором. Этот факт некоторые декабристы расценили не в ее пользу: Марию Николаевну тотчас стали упрекать в заискивании перед официальными кругами. «Княгиня также ездила на воды — оповещал Ф. Ф. Вадковский того же И. И. Пущина, — всё Рупертово семейство и его гадкая свита там собралась. С нею были оба Поджио и Муханов. И об этой поездке я сожалел душевно, да и почти все мы, сколько нас ни есть. Наш генерал-губернатор, хотя очень учтив и очень обязателен, но ясно и при всяком случае выказывает, что малейшее сближение с нами ему противно! Как же нам в свою очередь не быть несколько гордыми? Вдобавок кажется, что Тункинские воды вместо пользы принесли вред твоей кумушке»[845].
(Волконская давно догадывалась, что кое-кто из товарищей мужа пристально следит за ней и, злорадствуя, втихомолку разбирает по косточкам всякое ее действие. В этой связи Мария Николаевна однажды вспомнила свое посещение Петербурга в 1826 году — а вспомнив, от души позабавилась: люди повсюду и всегда одинаково падки до «запретного плода». Тогда на рвавшуюся в Сибирь жену бунтовщика светское общество ходило смотреть «как на диковинное животное», смаковало каждую новую подробность, а сгоравшая от любопытства графиня М. Д. Нессельроде, супруга самого вице-канцлера, не утерпела и «заглянула даже под вуаль, которую Мария опустила, чтобы не быть замеченной»[846]. Теперь ее «вуаль» не давала покоя другой категории лиц.)
Только осенью 1842 года княгине Волконской стало чуть лучше. «Вчера я получила ваше письмо от 20-го июля, дорогая и милая сестра, — сообщала она А. М. Раевской 10 октября, — и спешу ответить, чтобы успокоить вас всех относительно моего здоровья, потому что боюсь, что я встревожила Катерину (Орлову. — М. Ф.) тем, что я писала ей на прошлой неделе. Я чувствую себя лучше, хотя всё еще очень слаба, но припадки совершенно прошли»[847].
Минуло еще некоторое время — и зимой Мария Николаевна начала выходить из дому на прогулки, а затем постепенно вернулась и к своим обыденным делам и занятиям с детьми.