Подозреваемый - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И самое главное по Беме: все отрицательные свойства (зло, ненависть, насилие, безобразие) являются не пороком, не желчью, как у людей, а живой силой, вечным источником радости. Здесь не оправдание, а преодоление зла!
Когда я стал объяснять Светлане всю сложную противоречивость ее психологических состояний, отражающих единство добра и зла, любви и ненависти, отчаяния и нежности, тоски и просветления, она заметалась:
— Ты под мои мерехлюндии, — (так она называла свои нервические срывы), — хочешь подвести большую философию и доказать мне, что я ущербна?
— Мы с тобой одно целое, — улыбнулся я. — Твои мерехлюндии — это мои мерехлюндии. И мне теперь хотелось бы поточнее знать, какая злая сила соседствует с нашими добрыми началами. Представь себе, я раньше как-то запросто решал про себя, что такие свойства, как злобность, агрессивность, ложь, насилие, грубость, ненависть, несвобода, во мне отсутствуют: они в других. И это постоянное стремление определить, поймать, отыскать в других отрицательное погружало меня в глубины собственного зла, которое от этого погружения вырастало в арифметической прогрессии. Наши с тобой беды состоят в том, что мы не знаем и не хотим себе признаться в том, какие силы зла нашли приют в нашем сердце, в нашей любви, свободе, чувстве красоты…
— И в красоте тоже сокрыто зло? — улыбнулась недоверчиво Светлана.
— Обязательно! Я это понял! Не случайно говорят: "злая любовь", "убийственная красота", "правда хуже всякой лжи". Дьявол или темные силы ищут свое пристанище не в самом зле, а в том прекрасном, что есть в мире, иначе бы зла не существовало. Зло втискивается, вкрадывается, вкрапливается в лучшие наши побуждения, намерения. Если мы хотим познать свою любовь, мы должны знать, какие силы зла ей мешают доставлять нам подлинную радость. Кстати, по этому поводу Беме категоричен: "Никакая вещь не может открыться самой себе без злоключения, противодействия… Без злоключения жизнь не имела бы ни чувствительности, ни хотения, не имела бы ни разума, ни науки…"
— Как же тогда быть, если зло неизбежно?
— Только одно: устремлять взор выше обстоятельств, в "светло-святую торжествующую, божественную силу зла…"
— А если я эмоционально истощена? А если я так устала, что во мне нет сил, чтобы обратить свой взор на то высокое, что вне меня… Я в последнее время жажду погружения в себя, но и на это у меня нет ни сил, ни времени.
— Значит, я должен прийти к тебе на помощь, если ты нуждаешься в моей любви…
— Если бы ты знал, как я тебя люблю. Мне и сейчас хочется плакать, но теперь уже от того, что я совсем рассталась с собой прежней…
— Может быть, этого и не следовало бы делать.
— Нет, нет. Я знаю, что надо делать. Я стану другой, ты будешь любить меня больше, если я стану лучше? Поверь, обязательно стану.
— У меня к тебе просьба, — сказал я неожиданно для самого себя. — Смогла бы ты утешить свою мамочку, сказав ей, что ты плакала тогда от большой любви ко мне, или от счастья, или просто от того, что большая дура.
— Непременно скажу, — рассмеялась Светлана. — Хочешь прямо сейчас?
— Сейчас уже поздно. Как-никак три часа ночи, — сказал я, обнимая бесконечно любимую мною женщину.
В ожидании ребенка было столько нежной прелести, что я и сам заметно резко изменился. Я вот-вот должен был стать отцом. Светлана хорошела с каждым днем, и новый огонь вспыхнул в ее облике. Это был огонь, соединенный с самым высоким Духом, который имеет силу придавать всему новый смысл. То был дух самовозвышения бытия. Дух будущей матери бесконечен, ибо несет в себе силу двух жизней. Двух трансценденций. Я стал писать Светлану, и она теперь получалась совсем другой. Исчезли отчаяние и несобранность. Явилась цельная одухотворенность. Беременность еще не была заметна, а счастливое ожидание новой жизни, появление какой-то высокой благодати, чего-то евангелического уже сказалось в ее очертаниях, сиянии глаз, в чуть располневшей, налившейся груди — все это я улавливал в ее развивающейся женственности, и мои холсты зажглись каким-то глубинно-мерцающим светом. Два месяца я писал только ее. Мне уже не нужно было, чтобы она мне без конца позировала. Я лишь сверял какие-то линии, когда говорилКей:
"А ну постой пару минут", или: "Покажи-ка свой локоток", или: "Дай-ка я напишу твою ступню". И я писал ее ступню, бледную со светловатым бежевым овалом пяты, с голубыми прожилками и очаровательным мизинчиком, уютно завершающим очертания ноги. Невольно приходили на ум восклицания Инокентьева: "Я мог часами смотреть и ласкать мизинцы на ступнях моей Магды! Вам не понять этого, вам бы все высшее утопить в технологии…" Нет, что-то определенно было в заблудшем и загрязненно измочаленном гении телевизионного босса, который успел прославиться на телевидении своими бесконечными шоу, где полная даже вывороченная наизнанку откровенность захватывала зрителей своей скрытой пошлостью, оголтелой сексуальной изворотливостью, где от таинственных розоватых мизинчиков старого развратника ничего не оставалось, потому что эти мизинчики таили в себе его порывы к абсолютной чистоте, которая, к сожалению, уже никому была не нужна. Его программы имели баснословный успех, может быть, поэтому, а может быть, и по каким-то финансовым причинам, но однажды утром, выходя из своего дома, он был убит, застрелен наповал, и вся страна горевала по усопшему, и хоронили его с такими почестями, с каким давно уже никого не хоронили. Странно, но на этих похоронах бедного рыцаря телеэкрана и тюремных нар не было ни Касторского, ни Ириши. Ходили слухи, что и они были причастны к смерти Зурабыча. Во время убийства преспокойно отогревали свои косточки на Гавайских островах, а по приезде возложили на могилу Инокентьева пышные венки. Я тоже не был на похоронах: не пустила Светлана.
— Твое место здесь, у мольберта, рядом со мной и с Ванюшей, — сказала Светлана и крепко поцеловала меня.
И я писал, вкладывая в живопись всю свою горячую нежность: накопленные годами страдания и радости вкрапливались в каждый миллиметр холста. Во мне родилась особая бережность к полотну, все до мелочей тщательно прописывалось, но это не было приторным зализыванием пустых мест. В экономных ударах кисти ощущалась, я это чувствовал, моя мужская мощь, нежность Светланы и сладостно чистое дыхание моего первенца!
Изредка к нам приезжали ее родители. Давно в прошлое ушли те мгновения, когда плачущая Ксения Петровна за свою бестактность просила у меня прощение, и я, к великому удовольствию Светланы, простил ее: дочь любила свою мать, и я этому радовался, часто вспоминая то, как нескладно развивались мои отношения с матерью. Я говорил себе: пусть Светлана любит всех, тогда и мне и моему ребенку будет хорошо.
Я был счастлив еще и потому, что меня напрочь оставили в покое. И этим покоем я был обязан Косте, Назарову и Шилову. Они, я знаю, встречались с Касторским и Шамраем. О чем они говорили, я лишь догадывался, а в общении со мной подчеркивали:
— Все идет отлично. Ваше дело — создавать шедевры! На меньшее мы не согласны.