Голубиная книга анархиста - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, я сейчас подъеду, — ответила она.
— Но не к гостинице! — успел крикнуть я, как утопающий.
— Куда же?
— К тому ресторану… как его… ну, где Хемингуэй и прочие…
— Ротонда?
— Да!
И я тут же приянялся одеваться. Вышел. Стараясь дышать в сторону, отдал ключ противному портье. Но он тормознул меня. Начал что-то говорить, я ничего не мог сообразить. Потом понял — вспомнил — что сегодня последний день и надо сдать номер. Я попытался выяснить, нельзя ли продлить еще на… несколько дней? На неделю? Показал ему на пальцах и даже начал отсчитывать по-французски. Но он был категоричен. Нет. Ладно, в этом номере нельзя, а в других? Нет, нет. Он бесжалостно гвоздил меня своими: «Нон! Нон! Нон!» Так что мне тоже захотелось чем-нибудь его пригвоздить, чем гвоздили его наши пращуры на Старой Смоленской дороге. Захотелось сломать его орлиный шнобель… Впрочем, черт же с ним. Устроиться можно было и в другой гостинице. Но он снова затараторил, закаркал и предложил вернуться в номер. То есть? А, у нас это было обычным делом — сдача номера. Но, как я слышал, это была чисто советская практика. В Европе так не принято. Да и у нас уже от этого отказались.
— Слушай, — сказал я ему, — мусью… — И дальше непечатно по-русски. Или по-монгольски, как утверждают иные знатоки.
Дохнул на него, как змий-горыныч, мощным перегаром да и вышел. Он что-то еще каркал. Наверное, тоже костерил меня. Но не по-монгольски, они сюда так и не дошли, русские города их задержали. А у нас — степная прививка.
И по вымытой с порошком улочке я широко зашагал к своему спасению. Официанту я попытался объяснить, что именно мне надо было. Шнапс. Ла водка. И он понял. И не удивился, что утро я собираюсь ознаменовать крепким напитком. Принес в запотевшем графинчике сто пятьдесят граммов. И какой-то салатик. Я налил и выпил. Вот в чем подлинная горечь наших осин! Как это у Твардовского?.. Здравствуй, пестрая осинка, ранней осени краса. Или поздней? Тут-то на дворе была поздняя осень. Капоты автомобилей бледнели от инея. Парижане спешили по делам с красными носами. А пальто не надевали, так, запахивались по-птичьи… есть, есть в них что-то птичье, конечно, особенно в женщинах. Русские женщины на птиц совсем не похожи. Они похожи на какие-то живые, то есть телесные, теплые деревья, березы, липы.
А мы?..
Не знаю. Мы какие-то вечные кочегары и плотники… Но больше всего наш мужик напоминает лапоть, телесный лапоть, такой же угловатый, диковинно-диковатый, сам в себе и нараспашку… Да, лапоть, сплетенный из той же липы…
Графинчик вдруг оказался пустой, а Калерии Степановны все не было. Пришлось снова попросить официанта:
— Силь ву пле, ан ами, еще водочки, ла водочка… Только сто, не больше. Ин сан ди грамм.
И он понял, принес. Хорошие у него были глаза, умные. Наверное, он и сам бы не возражал начать утро с водки. Мне вспомнилось одно осеннее утро на востоке, когда пришла замена хорошему хирургу капитану Кирсанову, и он налил самогонки, да, не спирта, как можно было бы решить, у начмеда не забалуешь, он за это просто бил в морду, так что все получили выучку, как у мусульман: у них за первое воровство отрезают руку, за второе — ногу, ну и так далее, пока уже и воровать будет нечем, и действительно, на их дуканах висят такие маленькие почтовые замочки, а некоторые и вовсе не замыкаются. И вот выпили мы специально выгнанной по такому случаю дембельской самогонки, очень доброй, мягкой, пахнущей хлебом и яблоками, и окинули наш полковой городок сверху взглядами. А сидели мы на склоне огромной горы, у которой стоял полк, выехали туда на уазике, я был после ночного дежурства, сержант тоже увольнялся, медбрат из Ижевска… И смотрели, как золотится солнцем степь с осенними, дымящими кишлаками, а Кирсанов начал было читать Омара Хайяма, да сбился, осип, замолчал… Он хотел забрать с собой парня из Ижевска, вместе лететь, но того попросил начмед сходить еще на одну короткую операцию, и он согласился. «Маталыга», гусеничный тягач, замкнул своими гусеницами фугас, и его подбросило, как матрас какой-нибудь, сидевших внутри сразу убило, а этого ижевчанина, Игорька, придавило… ноги раздробило. И мы не могли его достать, машина ремроты с лебедкой застряла позади, там на дорогу обвалился кусок скалы. И я вколол ему промедол, парень перестал кричать. И начал рассказывать о своем деде-бортнике, о лесах, сосновых борах, лесах пихтача, речке, где стояла деревня, о белых кувшинках, ночных плаваниях на лодке с лучинами за сомами, о светлячках, медведях, глухариных токах, о ночевках у костров, — это был какой-то невероятный поток слов. И он исходил ими, словами, истаивал, просил меня побывать там вместо него, все увидеть, что он два года мечтал увидеть, видел в снах. Обломок скалы наконец взорвали, лебедкой приподняли тягач, над месивом… Вертолетом его доставили в госпиталь, но Игорек умер.
И я его помянул, вдруг почувствовав, что как будто снова сижу на горе какой-то, гляжу… И так и не выполнил обещания… Здесь я, а не там.
Наконец вошла Калерия Степановна. И хорошо. А то ведь я уже оглядывался в поисках официанта. Она сказала, что говорить лучше на улице или даже в автомобиле. Мы вышли, сели.
— Ах, как ваше здоровье? — заботливо спросила женщина.
— Лучше не бывает, Калерия Степановна. Здоров и полон планов. Вы отвезете меня в аэропорт?
— Конечно. А где ваши вещи?
— Нет вещей. Вот саквояжик, и все.
— Простите, и вы ничего не купили для родных, близких? Для вашей жены?
Я нахмурился и ответил, что еще куплю, все куплю.
— Но когда?.. Прямо сейчас?
— Нет, — с хмельной решимостью сказал я. — Будет еще время. Я остаюсь.
— О господи, — проговорила она, выруливая на дорогу.
— Да, мне надо сдать билет. И не смотрите так на меня. Никакой трагедии. Вы же остались, верно?
— Но, мой дорогой Дима, тогда было совсем другое время. Уи, совсем. Сейчас Россия поднимается…
— Да там идет нескончаемая война. И никуда она не поднимается. Сельджуки рулят. Двуглавый орел не способен лететь вперед. Два шага вперед и столько же назад. Ленин был прав.
— У него, кажется, один шаг вперед и два назад, — проговорила Калерия Степановна.
— Вот-вот, еще хуже. В общем, не будем спорить. Это окончательное решение.
— Господи, Дмитрий! — в отчаянии воскликнула Калерия Степановна. — Вы так легко это говорите! И в таком, простите, состоянии…
— Нет, — отвечал я, ухмыляясь, — мне это нравится. Вы агитируете за отечество, а сами-то?
— Если бы у меня была возможность снова принять решение, я его переменила бы. Вы не представляете, на что обрекаете себя, просто не представляете. Мо дьё!
— А?
— Мой бог!
— Я неверующий, Калерия Степановна.
Женщина глубоко вздохнула. На ней сегодня были сиреневая куртка, черные брючки, на шее газовый розоватый платок.