Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он?
— Научил за четыре занятия. Говорил: нет того дитяти, кого не обучить читати.
— В чём же заключался секрет?
— Да ничего особенного. С одними пел: ма — а— а — ммм — а—а — а мы — ы—ы— ллл— а — а—а Ма — а—шшш— у — у… у — у—у! С другими маршировал по классу: Бог! Дай! Ум! — Дай! Ум! Бог! — Ум! Дай! Мне! А третьим на каждый слог велел хлопать крышкой парты. Директор только головой крутил. Но к Новому году все мои отсталые читали.
Случайно в это время в Сумаке оказался директор знаменитой школы для дефективных в Вологде. Он очень уговаривал деда работать у него, соблазнял квартирой. Но дед не согласился. Всё же с такими и даже с просто не очень способными он заниматься не любил. Но зато со способными… Не мог всё, что знал, держать в себе, — хотел перелить в них. Да что там! Душу готов был им отдать… И я, грешным делом, тоже питала слабость к таким. Уже в Чебачинске в моём классе учились два очень талантливых мальчика — даже фамилии имели как нарочно: Валя Многомысленский и Юра Умнов. Задачи решали в уме, книжки помнили близко к тексту, стихи запоминали с первого раза. Обоих взяли на фронт после десятого класса, оба вернулись из-под Сталинграда без ноги.
Многомысленский был сыном дьякона, сосланного в Чебачинск ещё в двадцать девятом году. До ссылки дьякон работал в Синодальной типографии, что очень пригодилось: единолично набирал всю районную газету «Социалистический труд».
Правда, после скандала ему стали доверять уже не весь набор, обучили ещё одного сотрудника. А скандал вышел потому, что бывший дьякон набрал «Бог» с прописной буквы. На собрании с приглашённым инструктором райкома по пропаганде он клялся, что давно разоружился, а получилось это автоматически. «Почему же он не набрал автоматически с маленькой буквы? — ехидствовал райкомовец. — Нет, бывший сотрудник церковной типографии не разоружился!»
— Кто талантлив, так уж во всём. Валя прекрасно рисовал, по слуху подбирал любую мелодию на рояле, мог починить часы, у Силы — что нашу церковь взрывал — обучился подрывному делу… Но таланты свои он использовал, так сказать, многообразно.
Перед выпускными экзаменами в школе он заболел, потом сразу попал на фронт и не получил аттестата. А когда, вернувшись, захотел сдать за десятый класс, ему сказали, что только со всеми — весной. Терялся год. Он ходил, ковыляя (протез ещё не сделали), по
инстанциям, ездил даже в область — не разрешили. Тогда он наплевал этим бюрократам в их зелёные бороды. От отца у него остались шрифты, он и напечатал себе аттестат, вырезал печати — не отличишь. И поступил в сельскохозяйственный институт. Потом он подделал ещё один аттестат — офицерский или инвалидский, не помню, — когда его за драку («дал одной сволочи по мордасам») на семестр лишили стипендии. Настоящий он оставил матери, а по фальшивому — получал сам, в Свердловске. Я ему сказала, что он не должен был этого делать. Он взорвался: «Я что — голодать был должен? Я им ничего не должен! Они мне должны!»
Таким способом Валентин собирался помочь и деду, когда после очередной проверки в собесе того лишили пенсии — не было документов за какие-то давние годы.
Отец ругался, дед спокойно удивлялся: «Если я не работал, то как же я кормил семью?» Узнав про неприятность, Валентин кричал: «Да наплюйте вы им в зелёные бороды! Я вам сделаю любой документ. С ятями? На дореволюционной гербовой бумаге? Пжалста — от отца осталась». — «Спасибо, — говорил дед. — Лучше погодим». И в конце концов нашел в своих бумагах выданный ему как учителю бесплатный железнодорожный билет за нужный год.
Их однокашник, с которым друзья враждовали всю школу и даже в армии, приехав домой на побывку после госпиталя (потом он погиб), говорил, что по ноге они потеряли перед тем, как их соединение утром должны были бросить в голую степь без всякой огневой поддержки — после этого рейда от полка осталось едва человек пятьдесят. Оба друга ночью подорвались на минах, но как-то очень одинаково и аккуратно. И добавлял, что Валька был слишком хороший минёр. А когда мама спросила, что значит слишком, сказал, что вообще-то они воевали хорошо, имели медали «За отвагу», а Валька даже «Красную звезду» — за так этот орден не дают.
Валентин окончил каракулеводческое отделение сельхозинститута, стал работать в крупнейшем совхозе этого профиля и вскоре очень прославился. Ягнята, дающие серый каракуль, рождаются редко. Среди овечек Многомысленского серенькие появлялись в два-три раза чаще. Метод он позаимствовал из Ветхого Завета. Иаков заметил, что если за едой овцы постоянно смотрят на что-то пёстрое, то потомство получается неодноцветным: и серое, и чёрное. И Иаков стал кормить своих овец ивовыми прутьями, с которых полосками сдирал кору.
Валентин слышать не мог о Лысенке и открыто говорил, что Михаила Фёдоровича Иванова только идиот может считать близким к идеям Трохвима — в основе всей работы великого зооселекционера лежит менделевская генетика: выявить лучшие генотипы животных с тем, чтобы они поглотили худшие, а хорошие закрепить, сделать гомозиготными через подбор однородных генотипов или имбридингом. Из совхоза его за высказывания против материалистической мичуринской биологии и поповщину (кому-то он неосторожно рассказал про библейский метод) уволили, он уехал в Мордовию на преподавательскую работу, которую не любил; своих студентов называл «мордва сорок два».
У его друга научная судьба сложилась ещё неудачнее. У него была уже готова кандидатская диссертация «Внутреннее ухо птицы», на огромном материале, охватывающем пернатых не только Средней России, но и Севера, Дальнего Востока; одних фотографий срезов этого уха (цветных — большая редкость) насчитывалось более двухсот. Но время разом переменилось; «Крокодил» начал печатать изображения старичков в академических ермолках, рассматривающих в лупу мушку или перышко из хвоста печальной птички; диссертацию завернули; Умнов нервно заболел. К защите она была принята только через двадцать лет. Он опять очень нервничал, разболелось сердце.
До защиты он не дожил двух недель.
— В классе Валентина и Юрия было 18 мальчиков. Всех их взяли на фронт в первый месяц войны. Вернулись только они двое.
Учился у меня ещё один очень способный мальчик — Коля. Он жил с матерью — отца арестовали в тридцать седьмом. Мать пришла ко мне с похоронкой, а потом приходила каждый год в день его смерти. Приносила пирог, домашней браги. Выпьем, помянем, она поплачет. Я тоже всплакну — не только по Коле, по всем им… Вспомню, какой он был хороший, умный, как отвечал на уроках. Какой был внимательный: увидел, что у меня тупой карандаш, сделал мне перочинный ножичек. Я подарила ей этот ножичек. Расскажу ей два-три смешных эпизода…
Рассказывала я всякий раз одно и то же, всё это она уже знала. Но ей не с кем было о своём сыне поговорить: из учителей — кто его не запомнил, кто умер, уехал, девушки он не успел завести, товарищи все погибли. Так она и ходила ко мне лет двадцать, до самой смерти. Теперь уж только я, наверно, его и помню. А после меня — уж никто. Как и не было его на свете.
Проработав на руднике и в Чебачинске в школе пять лет, мама поступила в Москве на химфак МГУ.