Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С разбитым черепом на землю
Упало тело ямшика.
Но не зевал старик полковник,
Со шпагой выскочил в руке,
И завязался бой кровавый
Вокруг кареты на песке.
Исходя из содержания куплета, кинжал следовало безоговорочно заменить на клинок: какой бой с кинжалом против шпаги, явная порча текста.
Полковник был старик, а у разбойника — могучая рука:
И в сердце раненный полковник
На землю замертво упал.
Дальше шёл куплет, Антона смущавший:
Разбойник бросился к добыче
И полушубок быстро снял.
Огорчала меркантильность разбойника, но главное — Антону не нравился полушубок. Он не знал, в чём ездили в каретах полковники, и даже опробовал вариант «тулуп медвежий быстро снял», но стало ещё хуже — в тулупе не пофехтуешь. Снимая с убитого часы, разбойник «отца родного в нём узнал». После этого он во всём признался, наверно сказал, как в рассказе Гаршина «Сигнал»: «Вяжите меня». Его «в цепи заковали, в Сибирь на каторгу свезли».
В семинаре по фольклору Антон потом сделает доклад о жестоком романсе, где будет утверждать, что в этом тексте содержатся почти все главные черты жанра: поэтические штампы («красавица ночная», «свод небес»), бродячий сюжет (сын в своей жертве узнаёт отца) и проч. Остановится он и на полушубке, выдающем социальное происхождение автора. Эрна Васильевна сказала, что на основе малоизвестного репертуара Кажеки, дополнив его другим материалом, Стремоухов должен написать работу о поэтике жестокого романса. Антон загорелся, собрал материал, но, как и многое другое, не написал.
Когда у жены Кажеки спрашивали, не путает ли муженёк чего-нибудь со всё время пьяных глаз, она серьёзно отвечала, что, напротив, очень разумен, только в датах слабоват.
— Увидит случайно свежую газету: «Ещё декабрь? А я думал, уже февраль — вьюжно очень». Один раз со мною сильно спорил: он считал, что уже пятьдесят второй год, а шёл — пятидесятый.
В этот приезд, когда Антон в очередь навестил учительницу, она, как всегда, серьёзно рассказывала, что здоровье у неё более или менее, катаракту после поездки в Москву к Фёдорову удалось приостановить; муж, хоть и старше её на пятнадцать лет, чувствует себя по-прежнему как нельзя лучше, работы невпроворот, все хотят только Кажеку, потому что лучшего стекольщика не видывали; живут в достатке, муж всегда в хорошем настроении, улыбается, за всю жизнь на неё ни разу не крикнул.
— Проблема у нас сейчас только одна: он по вечерам привык выпивать бутылку, а я борюсь за четвертинку, как утром, — возраст всё же.
Антон вспомнил разговор с женой известного московского профессора, лингвиста- полиглота, и в старости изучавшего всё новые и новые языки, в том числе и неиндоевропейские, — после его 75-летнего юбилея жена тоже стала бороться за четвертинку по вечерам. Кажеке было под восемьдесят, и в своём режиме он пребывал уже лет пятьдесят.
Возьми в руки пистолетик
И прострели ты грудь мою.
Ещё нужно было навестить Павла Львовича, второго, кроме деда, из оставшихся в живых братьев Саввиных, Первого протоиерея Горьковского кафедрального собора.
Приходилось торопиться: был канун Великого поста, и в случае опоздания Антон рисковал лишиться разносолов, вполне сопоставимых с бабкиными, которые приготовляла экономка о. Павла.
Автобус до Горького — Нижнего, как называл его протоиерей, — шёл шесть часов. В окно Антон старался не смотреть, ибо сильно подозревал, что в голове застучит текст «Эти бедные селенья, эта нищая природа, край родной долготерпенья, край ты русского народа», на который, уступая в ритме, но не в энергии, будет наплывать другой, столь же недалеко лежащий: «Едва отъехали от города, как пошли писать чушь и дичь по обе стороны дороги». Кажется, обошлось, шоссе оказалось на удивленье хорошим, автобус покойным; Антон открыл том из собрания проповедей Бандакова, взятый у деда ещё полгода назад, но так и не прочтённый. В портфеле лежала ещё одна старая богословская книга, которую он, наоборот, прочёл, но собирался просить увезти обратно — по внутренней стороне переплёта размахнулась дедова надпись: «Не читать. Атеистическое мировоззрение». Книги с подобными, сделанными для себя инскриптами перекочёвывали к Антону, их набралось уже с полдюжины, среди них было одно-два известных философских имени. Бандаков оказался замечательным проповедником, прекрасным стилистом и, видимо, оратором; но поражало другое: не было, кажется, ни одного крупного события тех лет, на которое не откликнулся бы этот провинциальный священник.
Из окон дома деда доносились звуки фортепиано и его приятный баритон (у всех Саввиных были хорошие голоса); пел он «Серенаду» Шуберта. Антон остановился послушать одну из своих любимейших вещей; кроме того, он надеялся узнать наконец до конца слова — и Кемпель-младший, и Атист Крышевич помнили их до того места, где речь идёт о трелях соловья. Но место было какое-то роковое: пропев «Horst die Nachtigallen schlagen», дед дальше стал лишь играть сопровождение.
Экономка, полная свежая дама в платочке, проводила в зало. Увидев гостя, дед захлопнул крышку рояля, закрестился: «Ох, грех, светское, грех, грех…» В прошлый приезд Антона он играл Шопена.
На другой день с утра гуляли над Волгой, Павел Львович вспоминал о Нижегородской ярмарке, где он восемьдесят лет назад побывал мальчиком; как отец
водил его по всем церквам, от чего он чуть не падал; но зато из двадцати сортов пряников он попробовал не меньше половины: красные клюквенные и фиолетовые черничные, миндальные и облепиховые, пьяные и тульские, а уж фигурные… Бабка, не так давно у деда гостившая, рассказывала о его популярности — за смелые проповеди, но главным образом за то, что когда в церквах при крещении ребёнка ввели паспортную регистрацию родителей, о. Павел никогда не отказывался крестить на дому и делал это бесплатно.
Бабка не преувеличила — деду многие кланялись, одна дама подошла под благословение.
— Дядя Павел, — говорила мама, — не одобрял, что мы, внуки отца Льва, в церковь ходили только в детстве (взрослой ходила одна Тамара), что его брат не дал своим детям религиозного воспитания. Но отец считал: это повредит нам в советской жизни. Сам он не говорил, что окончил духовную семинарию, а дядя Павел не скрывал и в анкетах писал: служил священником в такие-то годы. Может, при его посадке и это сыграло свою роль.
В числе прочего Антон собирался выполнить просьбу бабки, связанную с предсмертным письмом Иосифа Львовича, самого младшего из братьев Саввиных. Он, как и все они, кроме Антонова деда, был священник, посадили его в тридцать первом или втором году, «когда арестовывали всех священников». Вскоре он умер в харьковской тюрьме от дизентерии. Выдавая тело бабке, следователь передал ей и его письмо — «чего я делать бы не должен, но поражён силой духа вашего попа». Письмо баба иногда перечитывала и всегда плакала. Когда арестовали знакомого семьи студента Мирона за связи с бендеровцами, в доме в ожидании обыска вместе с фотографиями отца с Мироном у памятника Яну Собескому и отца с братом Василием, пребывающим на Колыме уже десятый год, сожгли и это письмо. Несмотря на перечитыванья, баба его содержание помнила плохо, о чём горевала. И просила Антона спросить у о. Павла — он должен помнить.