Царство Агамемнона - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зуев: “Так, Жестовский, понятно. К последней группе еще вернемся. У меня по ее поводу есть вопросы. Например, что они имели в виду, когда говорили, что надо помочь сатане, что для этого необходимо много и искусно работать? Было подумал, что они готовы и других призывают с нами сотрудничать. Мы бы только приветствовали. Потом, когда услышал о яме, что-то засомневался. В любом случае будут вопросы, а пока, чтобы я имел общую картину, перейдем к третьей”.
Отец: “На соборе она была небольшой и как бы не между двумя первыми, а на отшибе. Те, кто ее представлял, тоже считали, что мы живем в царстве сатаны. Соглашались, что, вполне возможно, сатана впрямь сам себе роет яму, в которую однажды и свалится, то есть не исключено, что антихристово царство когда-нибудь переродится, Христос к нам вернется – но сотрудничать с сатаной нельзя никогда и ни под каким предлогом. Даже ему на погибель. Вообще всё, что происходит с миром, вещь не нашего разумения. Как идет, так пускай и идет, соваться в это не след”.
Зуев: “Ну что, логичная позиция. – И дальше: – Теперь, Жестовский отойдем от теории, у меня вот какой вопрос. Мы начали с митрополита Алимпия, говорили о вас, о Сметонине, было весьма интересно, два года ходил за вами по пятам, но снова вижу: одной наружкой многого не узнаешь. И всё же время от времени наружка нужна и нужен какой-нибудь приметный знак, чтобы, так сказать, сориентироваться на местности. В связи с этим хотелось бы вот что услышать: Алимпий, наконец, лично вы причисляли себя к какой из группировок?”
Отец: “Мы сочувствовали второй”.
Зуев: “То есть рыли нам яму. А ведь, Жестовский, про яму есть поговорка. Не напомните ли?”
Отец: “Не рой другому яму, сам в нее попадешь”.
Зуев: “И как же вы собирались помочь нам переродиться?”
“Тут, – рассказывал дочери Жестовский, – мы и свернули на «Царство Агамемнона»”.
Зуев (без перехода): “Вы что-то говорили про роман, настойчиво мне его сватали. Я так понял, что эти вопросы там рассмотрены – всё полнее полного. Можно брать как есть, только меняем шапку – пишем не «роман», а «показания подследственного Жестовского», и вам на подпись. То есть, – продолжал Зуев, – я могу быть твердо уверен, что в «Агамемноне» то, что меня интересует, изложено как было – один в один.
На всякий случай еще раз уточню: я могу брать из вашего романа всё. Например, кто – что в теории, что на практике шел впереди, вел остальных, а кто – наоборот, при любом раскладе ошивался в хвосте. Могу взять оттуда ваши настоящие планы и всю организационную сторону дела. Последнее, как вы, Жестовский, понимаете, органы очень занимает. На такие вещи мы обращаем особое внимание”.
Отец: “В какой-то степени да, брать можно смело. То есть за всё, что там есть, я отвечаю. А о том, чего нет, что в роман по ряду причин не попало, я сейчас и самым подробным образом готов рассказать следствию. Если позволите, объясню, почему в роман попало не всё”.
Зуев: “Конечно, позволю”.
Отец: “Ваш учитель литературы был прав, когда говорил, что у романа свои законы, у жизни свои. Это к тому, что кто из нас на самом деле был лидером, а кто ведомым, в романе не всегда точно так, как было в жизни”.
Зуев: “Поясните следствию, что вы имеете в виду”.
Отец: “Для романа важна композиция. Не дай бог разброд, шатания. Когда голоса звучат вразнобой, выходит не роман – какофония. Второе, что обязательно до́лжно пояснить следствию: роман писался от первого лица. Прием нередкий. Когда так, больше интимности, мягкости. Это хорошо, без этого нельзя. Людям не хватает тепла. Холодно – и всё сохнет, вянет на корню. Но здесь я и трети не написал, вижу – от арии в шестьсот страниц любой затоскует. Решил всё менять.
В конце концов понял, что в «Агамемноне» должно быть как бы три континента: моя собственная семья и наши две комнаты в Протопоповском переулке, Мясников со своей «Философией убийства» и сметонинский дом на Собачьей площадке. Каждый будет представлять свой голос. То есть в идеале камерный хор на три мужских голоса. В удавшемся романе, конечно, не поют в унисон – тут я перебрал, но и какофонии не место, лучше – хуже, но все поддерживают, вторят друг другу.
Чтобы не мешать, не забивать остальных, – продолжал отец, – я свой голос намеренно сделал слабым и незавидным – тенор небольшого диапазона и небольшой силы, иногда он даже дребезжит. Я, – говорил отец, – писал себя человеком, который понимает свои возможности и, едва вступают басы двух других главных персонажей, адвоката Сметонина и прокурора Вышинского – что первый, что второй, как понятно, люди не вымышленные, – то есть как только они попадут в мелодическую колею, обживутся, освоятся в ней, – уходит в тень. Вышинский в романе, – продолжал отец, – пару раз выступает под настоящей фамилией. А так, чтобы иметь бо́льшую свободу, я его зову то Шинским, то Прокурором, правда, с прописной буквы.
Между Сметониным и Прокурором, – рассказывал дальше отец, – отношения тоже непростые, хотя оба, как я только что сказал, басы, причем мощные, хорошо поставленные; бас Прокурора, едва вступив, легко забивает адвокатский. Бас Сметонина, будто играя в поддавки, менжуется, робеет. Ясно, что при прокуроре адвокат шестерка, оттого-то и голос лебезит, сучит, перебирает ножками.
Хотя никто у меня за спиной не стоял, – говорил отец, – наверное, правильно будет сказать, что я свое вокальное трио писал по канонам советского номенклатурного жанра. Почему так, не знаю, может, и вправду держал в голове публикацию «Агамемнона»”.
Зуев: “А на самом деле как?”
Отец: “Точно, как на самом деле, не скажу, со стороны видишь себя плохо. Всё же думаю, что в романе и Сметонин, и я слишком задвинуты в угол. Начну с себя, неважно, тенор у меня или не тенор, и его диапазон тоже не имел значения. Дело решало другое. Хотя у адвоката с прокурором и впрямь сильные басы, сочные, глубокие, они чересчур степенны, неповоротливы. А мой тенор, что ни говори, ловок и гибок, а оттого часто партию вел именно он.
Когда мы со Сметониным гуляли по Бульварному кольцу, искали, как помочь Христу вернуться, – считаю, были на равных; Сметонин куда лучше знал право и отечественную историю, я литургику и святоотеческую литературу. У обоих было так называемое артикуляционное мышление. То есть, и он, и я лучше думали, говоря. Какое-то слово, мелкий факт мог развернуть ситуацию, натолкнуть на мысль, важную для каждого.
Теперь Вышинский. В романе мы сталкиваемся друг с другом случайно, перебросимся парой реплик и разойдемся. То есть знакомство шапочное и опять же не напрямую – через Сметонина; в реальной жизни я с Вышинским вообще знаком не был. Другое дело Сметонин – в романе так, но в жизни я ни от кого не слышал, чтобы он держался с Вышинским подобострастно; подчеркнуто уважительно – да, но и всё.
Остальное в романе правда. Вышинский и Сметонин действительно дружили домами, после революции взаимное уважение только окрепло. В том, как они смотрели на жизнь, много сходства. Всё же в Вышинском, это я слышал не только от Сметонина, было больше идеализма, он верил, что можно выстроить общество, в котором люди будут довольны и счастливы. Эта вера привела его к социал-демократам.