Русь Великая - Валентин Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прибавляет русскому роста и островерхий шлем – у половца железная шапка ниже. Зато щиты у обоих размером одинаковы, одинаково круглые, как с гончарного круга, толсто окованные по краю, густо покрытые железными бляхами. На русском щите средняя бляха с длинным и толстым острием, на половецком – острие покороче и оттого кажется крепче.
Еще шаг и еще. Сошлись. Ждут чего-то. Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя. Сверху будто бы наметился рубить половец, а ударил наискось снизу, тяжелая сабля метит в колено русского, а голову половец прячет под щит. Встретила сабля меч, железо лязгнуло о железо, и заметались оба клинка, как змеиные жала. Легко и вертко прыгает, отступает, наступает половец, видно, у него под кольчугой прячется больше мускулов, чем льняной набивки. Справа, слева, сверху, сверху, сверху бьет раз за разом без передышки, железо стучит, гремит, и – звонко-глухой удар по щиту, и боярин делает шаг, наступая, потому что половец ошибся и выщербил саблю о край щита, а может быть, на сабле вырубил кусок и меч при отбиве, никто не видал ведь, но быстрее и быстрее движется половец, а русский переступает и теснит половца на его сторону, и что-то, отрывисто-резко кричит по-своему один из ханских провожатых.
Малая, малая лужаечка в степи велика, как вся степь, и еще шире она, чем степь, ибо степь легко пересечь от края до края, за одно лето пройти ее можно, а на такую лужайку жизнь кладут; тесно в степи, хоть много дней можно идти, не видав чужого огня, тесно – все кончается на лужайке в десять шагов; чтобы ее прошагать, нужна целая жизнь, и праздными здесь кажутся размышления о необъемлемом мире, ибо весь мир помещен на острие меча, копья, сабли, ножа, на остром жале стрелы. Говоришь, много ль места они занимают?! Обманывает тебя глаз – на них места хватает для тьмы тысяч жизней.
Сказано, в поте лица своего должен свой хлеб добывать человек за грех праотца всех людей. Верно сказано, и плох тот человек, которому никогда не заливал пот очей на тяжелой работе, кто не знает, как пот ест глаза, кто не отмахивался головой от пота, будто лошадь от мух, не имея мгновенья отнять руки, чтоб отереть лицо.
А вот руки, ладони не потеют или мало потеют, иначе бы не удержать человеку ни плуга, ни меча, ни орудий, ни оружия и пропал бы он без следа.
Солнце светит сверху и с юга – поперек лужаечки. Тигром прыгает Долдюк, уже не раз переменились местами бойцы, а смерть спит, утомилась, наверное, от сотворения мира собирая богатые жатвы в извечной борьбе между лесом и степью, плугом и кибиткой, мечом и саблей. Нет спокойного дня для нее, нет спокойного часа. Нынче она прилегла было на полуденный сон в тени старого кургана. Стучит железо, звенит железо – то не косарь точит косу, не молот тешится над наковальней. В жаркий час спят косарь и кузнец. Нет отдыха смерти. Поднялась и пошла, не сминая травы, никому не мешая, явилась и смотрит то одному, то другому в глаза, бесстрастна, послушна кому-то, чему-то. Ей все равно, кого взять, хоть обоих. Она – закон безжалостный, но не злой: вопреки клевете, никого не любя, никому она не отказала и в помощи.
На пряный запах распаленного тела слетелись мухи и черным роем жужжат на лужайке, вместе с потом лезут бойцам в глаза. Долдюк, отскакивая, опускает щит. Концом сабли он рассек щеку боярина. За удачу пришлось Долдюку открыться, и он сам получил удар по левому плечу. Доспех остался цел, но рука онемела, нет в ней силы, и щит сделался ненужной помехой, бросить бы его – не слушается.
Не страшно Долдюку, ярость душит, смело ждет он боярина – не пощады, пощады не бывает. И сказал, как плюнул желчью:
– Жену твою хотел поймать, она бы мне кизяк собирала, а я ее бы брюхатил!
Звякнуло железо раз, другой, а смерть, повинуясь приказу, сделалась легкой, как дыханье, и, севши на меч, коснулась половецкого тела.
В переметных сумах у седла нашлось чистое полотенце перевязать боярскую щеку. Стащили с него кольчугу, освободили от кожаного подкольчужного кафтана, который как в воде лежал, сняли мокрую рубаху, и стоял боярин белый, будто вся кровь утекла из пустой царапины на щеке, глядел, как по одному выезжали из кургана половцы, оставив оружие. Им вязали руки за спину, поводья одной лошади привязывали к хвосту другой и в три нитки погнали пленников рысцой по следу.
Одного половца постигла в кургане смерть от стрелы, которая пала с неба в шею между щитом, прикрывавшим его спину, и краем шлема. Двое половцев были ранены, одна лошадь убита и три покалечены стрелами.
Заметив парня-табунщика, боярин погрозил ему: своевольничаешь! Парень мотнул головой и дерзко ответил:
– Половец моего отца застрелил!
– Где?
– У Лубен.
– Что ж ты сюда пришел?
– У меня там нет никого, а здесь дядя.
– Хочешь ко мне?
– Пойду.
– Но, гляди, слушаться заставлю.
Степь клонилась к долине Сулы, стали видны леса как зеленые заставы. Вот проглянули озера, бывшие русла, в камышовых ожерельях, вспыхнул желтый песок, и открылась серебряная Сула, извилистая, как нарочно перевитая лента. И свежестью пахнуло. Сосны на песках, березки нежатся, будто и не был ты в степи.
Людно перед Кснятином, но не слишком. С дороги Стрига послал сказать, что пойманы половцы. Люди, спешно бежавшие в крепость, бросив все в миг набата, также спешили вернуться: кто вспоминал непотушенный очаг в летней избе, кто – брошенную скотину, кто – дерево, дорубленное до половины, кто – найденную пчелиную борть в дупле, с сотами, полными молодого меда первого весеннего взятка.
На звоннице весело заливались два малых колокола-подголоска от ловкой руки церковного служки. Перед воротами крепости маячило злато-серебряное пятно. Отец Петр в полном облачении вышел встречать.
Стеснившись двумя крыльями перед мостом, кснятинцы молча проводили глазами пленных половцев, которые, устало сгорбившись, повеся буйные головы, еле держались на утомленных конях: трудно ехать с руками, скрученными за спиной.
А потом, слившись, пошли своим навстречу, славя храброго боярина, славя дружину, а больше славя своих – от радости, что все вернулись, – встречали женщины, дети, мужчин же было немного, так как большая их часть отправилась двумя конными отрядами в Степь, на подмогу.
Статная женщина, повязанная косынкой алого шелка, в шелковом платье, с густым ожерельем из синих бусин, смешанных с золотыми, шла навстречу боярину. Завидев ее, Стрига спустился с седла, и жена, закинув мужу руки на шею, прижалась головой к груди. Ничего не спрашивая, шла она рядом с боярином, а конь сам следовал за хозяином, по привычке.
Священник благословил Стригу и дал поцеловать крест, теми же словами встретил он, называя по имени, каждого воина. Только молодого парня на пегом коне он спросил: «Звать как?» – «Острожко». – «А по-крещеному как?» – «Евтих». – «Запамятовал я тебя… Ты что же, бился, Евтих?» – «Бился, батюшка». – «Сильно поранили тебя?» – спросил отец Петр, указывая на заскорузлый от крови бок пестрядинного кафтана, и нужен был острый взгляд, чтобы заметить кровь на перепачканной, затасканной лопотине. «Шкуру половец поцарапал». – «А ты?» – «Я его засек». Отец Петр покачал головой: «Рано кровь начинают лить, рано». Так же дерзко, как боярину, Острожко ответил: «Он моего отца застрелил, я всех половцев буду сечь, пока самого меня не ссекут».