Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А к концу следующего дня ему показывают текст уже в корректуре!
Крайне обеспокоенный, около полуночи Петр Николаевич едет домой к Сувчинскому. И больше двух часов подряд он умоляет своего сподвижника снять материал, пока не поздно. Хорошо, пусть он пойдет в следующих номерах – но только не в первом, столь важном для нового издания!
Однако Петр Петрович неумолим. Он находит доводы Савицкого несущественными и не желает ничего менять. Он ведет себя как настоящий узурпатор, ибо именно в его распоряжении оказались финансы, доверенные «тройке». А раз в его руках финансы – значит, в полном его распоряжении и печатный станок!
Ранним утром 22 ноября Савицкий передает Сувчинскому свое письмо с протестом и заявлением о том, что дальнейшее сотрудничество с парижской группой и редакцией еженедельника он считает невозможным: налицо полное отсутствие идеологического единства.
Остается немногим более суток до выхода в свет тиража новой газеты.
Как результат усилий Савицкого в Кламар приходит телеграмма от Трубецкого: тот полностью поддерживает требование о снятии из номера цветаевского текста.
Успех протеста – тот же.
И 24 ноября 1928 года первый номер газеты «Евразия» выходит в свет. Обращение Марины Цветаевой занимает на ее страницах самое видное место.
На фоне развернувшихся за кулисами драматических баталий его текст кажется нам сегодня совершенно невинным:
«28-го апреля 1922 г., накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
– Ну-с, Маяковский, что же передать от Вас Европе?
– Что правда – здесь.
7 ноября 1928 г., поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:
– Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь ответила:
– Что сила – там».
И только-то!
Но, конечно, вызов тут был. И звук пощечины был достаточно слышен. Пощечины ни просоветской, ни противосоветской. Поэт протягивал руку поэту поверх политических розней. То, что там – сила, в устах Цветаевой не такая уж безусловная похвала. Но здешним «слабакам» – поэтам ли, политикам ли – этого было достаточно.
В ближайшие месяцы Сувчинский продолжает вести себя как полноправный и единоличный хозяин издания. Он и не думает советоваться с остальными членами «идеологической тройки». И решительно редактирует все тексты, с которыми не согласен. Редакционная коллегия практически перестает существовать. В течение декабря она не собирается ни разу.
В самый канун нового, 1929 года Трубецкой телеграммой извещает Сувчинского о своем выходе из евразийской организации.
Из Праги Савицкий прилагает все возможные усилия, чтобы созвать Политбюро для срочных решений. Это ему не удается. Тогда в начале января он снова приезжает из Праги в Париж.
К этому времени из Ковно в Кламар прибывает Лев Карсавин. Савицкий надеется на его помощь и делает еще одну попытку навести мосты. Но и совещание втроем не приносит мира. Почти обрадовавшись резким словам о «нарушении нравственных норм», неосторожно произнесенным в начале встречи Савицким, Сувчинский отказывается вообще искать компромисс.
Так возникает раскол в среде евразийцев; он получит название «кламарского».
Текст Цветаевой сыграл в нем роль перчатки, брошенной в лицо умеренному крылу евразийцев.
2
Трудно сказать, насколько Марина Ивановна была осведомлена относительно подробностей всех споров в редакции «Евразии». Но в эти годы Эфрон еще не ушел в конспиративное подполье, и в их мёдонской квартире постоянно клубились его сподвижники по евразийскому движению. А кроме того, скандал, разразившийся в Кламаре, очень скоро стал достоянием эмигрантской прессы. На страницах «Возрождения», «Дней», «Последних новостей», «Сегодня» живо обсуждается и комментируется случившееся.
Цветаева, конечно, знает главное: евразийцы уже не едины. Резкая межа разделит их на «правых» и «левых». «Левые» – в числе которых оказался и ее муж – начнут с этих пор стремительное сближение со Страной Советов.
Лев Карсавин
Цветаевские оценки евразийства и евразийцев – насколько мы их знаем по письмам к Анне Тесковой – достаточно прохладны. Она признавала, что в этой среде много по-настоящему интересных людей. И их, в самом деле, немало. Одним из них был Лев Карсавин (Цветаева дружит и с ним, и с его женой); евразийцам сочувствовали и Н. А. Бердяев и Г. В. Вернадский. Совсем недавно Марина Ивановна восхищалась супругами Сувчинскими, оба представлялись ей яркими личностями. В евразийской среде она встретила и Елену Извольскую, ставшую ей вскоре близким другом. Время от времени Цветаева посещает лекции и дискуссии евразийцев, но отвлеченные споры почти всегда ей скучны. Люди, целиком погруженные в «общественность», ничего, кроме нее, вокруг себя не замечающие и на живую жизнь с трудом реагирующие, не могли стать ей по-настоящему близкими.
Она напишет потом в эссе «Поэт и время»: «Почвенность, народность, национальность, расовость, классовость – и сама современность, которую творят, – все это только поверхность, первый или седьмой слой кожи, из которой поэт только и делает, что лезет».
И там же: «Земное устройство не главнее духовного, равно как наука общежития не главнее подвига одиночества. ‹…› Земля – не всё, а если бы даже и всё, – устроение людского общежития – не вся земля. Земля большего стоит и заслуживает». Другие силы в мире – силы любви, «двигатели жизни духовной» (как называет их Цветаева), первенствуют в ее ценностях.
Елена Извольская
В зарисовке Извольской Цветаева живо описана на вечеринке евразийцев – в то короткое время счастливого начала движения, когда евразийство еще не отравилось, по словам самой Извольской, «изгибами и перегибами»:
«Мы собрались на квартире одного из основоположников движения, к которому тогда еще примыкал муж Марины, Сергей Эфрон. Крошечные комнаты были набиты гостями, в воздухе вились клубы дыма. Царило необычайное оживление; должно быть, присутствие нового среди нас человека, Марины, воспринималось нами как нечто загадочное, неизвестное и очень значительное. Не похожа на свой портрет в “Вёрстах” Марина для меня потому, что на фотографии она слишком “хорошенькая”, круглолицая, нарядно одетая и причесанная. Та, которую я в тот вечер увидела, не была ни нарядной, ни хорошенькой: худа, бледна, почти измождена; овал лица был узок, строг, стриженые волосы – еще светлые, но уже подернуты сединой, глаза потуплены. Вся она была не хорошенькая, а иконописная. Однако, несмотря на некоторую суровость, она быстро втянулась в атмосферу нашей вечеринки и приняла участие в беседе. Мне хочется тут подчеркнуть, что Марина вовсе не была столь “дикой”, “одинокой”, “нелюдимой”, как ее нынче изображают и как она сама себя любила изображать. По крайней мере, внешне она людей не чуждалась, даже охотно с ними знакомилась, интересовалась ими. В ней была большая чуткость к человеку, она искренно хотела с ним общаться, но не умела, быть может, или не решалась.