Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несоединимость «Всегда» и «Теперь», столкновение враждующих желаний – «быть в другом» и «иметь другого»…
Все это прозвучало в его ушах темой, достойной ответа на высшем языке – лирическом.
В тот день, прочитав письмо, он вышел в виноградник и долго сидел там, прислонясь к слабо прогретой солнцем стене замка, привораживая ящериц бормотанием поэтических строф. Так была написана – он сам рассказал в письме эти подробности – прекрасная элегия. Он отослал и ее вместе с фотографиями в Вандею.
Каждое слово элегии, каждый поворот мысли и каждый образ были живым откликом на темы, предложенные Цветаевой в ее письме. Любовь «во времени» и любовь «в просторах», присвоение любимого и утрата, жалоба и одиночество – этих тем в прозе и поэзии Рильке касался не раз. Но теперь он будто впервые услышал их трагедийный накал.
И мягко оспаривал: взглянем иначе.
Так устроен мир – сплетенность вечного и временного, печали и радости, гимна и жалобы, бескорыстия духа и темных земных порывов. Из власти первоначал не может полностью освободиться душа, как бы высоко она ни парила. Сокрушаться ли об этом? Или – воспеть? «Темные боги глубин тоже хотят восхвалений, Марина». Мы неотторжимы от мира. Мы – те же волны и море, небо и жаворонок в нем, мы – весна и земля. Мы – всё. Но мы ничем не владеем, и жажда владеть – смертоносна. Нам дано лишь коснуться того, что мы любим, – легким мгновенным касаньем. Так касаются венчика розы, любуясь. Ибо сорвать – погубить…
Пропитанная мощным философским зарядом, элегия была близка Цветаевой всем своим духом – и как не пожалеть о том, что Рильке, некогда изучавший русский язык и даже писавший по-русски, все же знал его недостаточно, чтобы прочесть цветаевские стихи – и удостовериться в этой близости!
Но он, и не удостоверившись, поверил – и угадал многое. Стихи свои, впрочем, Цветаева все-таки ему послала. На долгие годы элегия станет ее утешением и тайной радостью. Гордостью, которую она ревниво оберегает от чужих глаз. Даже Пастернак прочтет текст лишь спустя много лет.
4
Между Пастернаком и Рильке переписки больше нет. Их связующее звено – Цветаева. Она пишет по-немецки в Швейцарию, по-русски в Россию…
В этих письмах лета 1926 года сугубо литературные проблемы обсуждаются не часто; главные драматические узлы завязываются в иной сфере. Но завязываются крепко. Начиная с конца мая переписка постоянно сотрясается толчками, взрывами, неожиданными признаниями, узнаваниями – и мы всякий раз отчетливо ощущаем сквозь текст нешуточную взволнованность участников. Впрочем, могло ли быть иначе вокруг непредсказуемой Цветаевой? Ее корреспонденты мягки и терпеливы, их восхищение всякий раз, кажется, только возрастает в ответ на дерзости, резкости и смятенные речи, которые доносит до них почта из Вандеи.
Они осмеливаются иногда возразить, не согласиться, оспорить – но с полной готовностью услышать и другую правду…
Сердечные волны, связывающие всех троих этим летом, пульсируют с могучей интенсивностью, так что какой-нибудь экстрасенс, сосредоточившись, пожалуй мог бы увидеть их колеблющиеся нити над пространствами от Москвы до Сен-Жиля и от Сен-Жиля до замка Мюзо…
На первый взгляд может показаться странным, что цветаевские письма к Пастернаку ничуть не сбавили нежности.
«Я так скучаю о тебе, точно видела тебя только вчера», – пишет Марина Ивановна в одном из писем самого конца мая. У заочной любви, видимо, свои законы, – может быть, она ближе к дружбе, не претендующей на единственность…
И все же неким шестым чувством Пастернак догадывается о происходящем. Торопясь опередить трудные объяснения, он написал еще раньше, 23 мая: «Отдельными движениями в числах месяца, вразбивку, я тебя не домогаюсь. Дай мне только верить, что я дышу одним воздухом с тобою, и любить этот воздух.
Отчего я об этом прошу и зачем заговариваю? Сперва о причине. Ты сама эту тревогу внушаешь. Это где-то около Рильке. Оттуда ею поддувает ‹…› Я готов это нести.
Наше остается нашим. Я назвал это счастьем. Пускай оно будет горем ‹…› Отчего не пришло тебе в голову написать, как он надписал тебе книги, вообще, как это случилось, и может быть что-нибудь из писем.
Ведь ты стояла в центре пережитого взрыва – и вдруг – в сторону…»
Райнер Мария Рильке
С трудом решившись, Цветаева переписывает наконец для Бориса Леонидовича два первых рильковских письма к ней. А в очередном письме, адресованном Рильке, признаётся в том, что давно за собой знает:
«О, я плохая, Райнер, я не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог. – Я – многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один не должен знать ничего о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет – то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой – и т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только – вблизи себя) не желаю иметь сообщника…»
Она отстаивает право на свой мир, скрытый даже от самых близких. Есть на свете высокие радости, разрушающиеся, как только в них допущен третий…
И если мы мало узнаём из этой переписки о литературе, то мы многое узнаём о ее творцах. Их душевный мир раскрывается нам здесь в ситуациях того напряжения, которое, застигая врасплох, гарантирует тем самым неподдельность проявляемых свойств натуры.
Мягкая сердечность Рильке, его трепетная душевная открытость и готовность с полной отдачей включиться в размышления, тревоги и сомнения своей неожиданной и страстной корреспондентки…
Щедрость Пастернака, безоглядного в нежности, неловкого, трогательного и чуть старомодного в своей почти чрезмерной деликатности. Подарив, в сущности, Цветаевой дружбу Рильке, он готов теперь, по прочтении рильковских писем, отойти в тень, не позволив себе и намека на горечь…
Стихийная природа Цветаевой, непрерывно преподносящая ей самой неожиданные сюрпризы…
Роль Марины Ивановны в этой переписке иногда напоминает роль подростка, испытывающего – дерзостями и неуправляемыми эскападами – пределы сердечной привязанности близких. Ибо, когда Цветаева теряет душевный покой, она одержима неутолимой страстью говорить «всю правду, как она есть», без смягчения, оглядки – и необходимости. Ее шквальное упорство направлено на развенчание всех условностей и самообманов, на срывание всех покровов; она готова потерять всё и всех, но досказать то, что видится ей в эти минуты экстатического подъема.
Спустя два месяца переписка с Пастернаком все же прервется.