Шукшин - Владимир Коробов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Создав этот образ, пожалуй, самый сильный и причудливый в повести—сказке, Василий Шукшин вновь подтвердил, что он не только изумительный мастер слова, глубокий психолог, знаток человеческих душ, но и подлинный бескомпромиссный художник, никогда не искавший в творчестве легких, исхоженных дорог.
Анализ некоторых сторон шукшинской «Сказки про Ивана—дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума—разума» дал в своей статье «Фантастическое в современной прозе (фантастика как элемент реализма)» Юрий Селезнев. Он же хорошо показал связь этого шукшинского произведения (а также «бухтин» и сказок Василия Белова) с русским фольклором и классической русской литературой.
«…В „наивном образе“, созданном народной фантазией, – писал Ю. Селезнев об образе Ивана—дурака, – не так уж и мало реальности.
Если люди разных эпох, задумываясь над проблемами жизни, времени, над судьбами народными, не просто упоминают образ, но, постигая его, пытаются осмыслить и разрешить мучащие их вопросы – то так ли наивен, только ли забавен сам образ? Так ли уж нереально он фантастичен? И не заключена ли в нем глубокая бытийная философия, мудрость, современная, может быть, и в нашей с вами эпохе?
Едва ли не в каждом народном образе, в его порою скрытом для нас, реалистов, подспуде таится удивительная созидательная сила, которую Пришвин называет легендой или сказкой. «Легенда как связь распадающихся времен – вот единственно реальная в свете сила (курсив Селезнева. – В. К.). Сказка – это связь приходящих с уходящими».
И не случайно писатели начинают обращаться к фольклорным образам, открывая в них не только философскую глубину, но и широту, связующую времена.
Ну а что же беснующиеся в сказке Шукшина «До третьих петухов» черти? И они – не произвольная придумка автора, но тоже одно из древнейших порождений народной фантазии, емкое бытийное обобщение, прочно вошедшее в наш обиход. Привычный образ русской сказки – темная, враждебная человеку и миру разрушительная (но умная) стихия («нечистая сила») вошла в сознание нашего народа и уже в древний период стала традиционным литературным персонажем. Вспомним этот образ в «Повести о путешествии Иоанна Новгородского на бесе в Иерусалим», в «Повести о Савве Грудицыне», в пушкинской «Сказке о попе…» и его же философски трагическое истолкование в стихотворении «Бесы»… Происходит как бы постепенное накопление возможностей и проявлений внутри единого по сути образа. Каждое последующее конкретное его воплощение как бы потенцирует в себе и все известные предшествующие.
В отмеченном характере подобной традиционности образов уже заключена способность «соединять времена».
Я вовсе не хочу сказать, что в конкретном воплощении сказки «До третьих петухов» ее автор сумел создать образ, включающий в себя и то, что было достигнуто в этом плане Пушкиным, Гоголем, Достоевским и т. д. Нет, конечно же здесь нужно говорить скорее о весьма ощутимых утратах. Но традиционный образ живет еще и как бы своей особой жизнью – в опыте читателя, невольно подключающего данный конкретный образ к тем его воплощениям, которые уже сложились в его сознании».
Ю. Селезнев приводит в своей статье следующую известную дневниковую запись М. М. Пришвина (она прямо—таки «просится» в разговор о шукшинской сказке): «Начинаю еще яснее видеть себя, как русского Ивана—дурака, и удивляться своему счастью, и понимать – почему я не на руку настоящим счастливцам и хитрецам. У меня такого ума—расчета, чтобы себе самому было всегда хорошо и выгодно, вовсе нет. Но, если все—таки существую, и не совсем плохо, это значит, что в народе есть место и таким дуракам».
…У шукшинской сказки есть вполне явственные переклички со знаменитой толстовской «Сказкой об Иване—дураке и его двух братьях…». Можно предположить также, что Шукшину была известна (и каким—то подспудным образом учтена) следующая дневниковая запись Софьи Андреевны Толстой: «Сказки и типы, как, например, Илья Муромец, Алеша Попович и многие другие, наводили его (Льва Николаевича. – В. К.) на мысль написать роман и взять характеры русских богатырей для этого романа. Особенно ему нравился Илья Муромец. Он хотел в своем романе описать его образованным и очень умным человеком, происхождением мужик, и учившимся в университете. Я не сумею передать тип, о котором он говорил мне, но знаю, что он был превосходен». Но эти и другие переклички и истоки – тема уже специального, но отнюдь не «чисто» типологического исследования.
Повесть—сказка «До третьих петухов» открыла новые горизонты творчества Шукшина, и бесконечно жаль, что мы можем теперь лишь догадываться, узнавать лишь исподволь – какими они могли быть…
* * *
«До третьих петухов» создавалась на Дону, в перерывах между съемками фильма «Они сражались за Родину» (по роману Шолохова), а больше – по ночам, в маленькой каюте теплохода «Дунай», пришвартованного к донскому берегу и заменявшего собой гостиницу. Работа над сказкой шла то быстрее, то медленнее, но почти вся – на глазах Георгия Буркова; потому—то мы и можем назвать сейчас некоторые ее основные, так сказать, устные этапы, ибо Шукшин сначала проговаривал Буркову предполагаемые моменты, а лишь потом записывал, но и то – устный рассказ был шире письменного, кое—что из придуманного Василием Макаровичем решительно потом отбрасывалось. Так, вначале было задумано, что в сказке будут действовать не один, а сразу три Ивана—дурака – из разных времен: древний, фольклорный, из девятнадцатого века и современный – «энтээровский». Но вскоре выяснилось, что современный Иван—дурак уж как—то чересчур, играючи, «забивает» двух остальных, и Шукшин оставляет только его одного. Работа пошла быстро, но потом вновь затормозилась, пока не был найден образ Мудреца. (Поначалу на месте Мудреца предполагался Летописец – герой не сатирический, мудрый без кавычек.) Написав очередную сцену, Шукшин приходил в каюту к Буркову, но чтение всякий раз начинал с первой страницы – ему важно было почувствовать, как согласуется со всей вещью, как входит в целое только что написанный эпизод. Песни, которые есть в сказке, он не прочитывал, а пропевал, и делал это так пронзительно, что не раз, а всякий раз после сцены, в которой Иван поет Горынычу «Хаз Булата», на глаза им обоим наворачивались слезы… Но много и смеялись – весело, взахлеб: ведь при всем том шукшинская сказка – вещь еще и лукавая. Есть в ней и своеобразное озорство таланта. Вот, например, рассказал корреспондент Григорий Цитриняк, что его сиамский кот прыгнул с восьмого этажа и разбился. А Шукшин взял и вставил эту «историю» в сказку. (Об этом «происшествии» докладывает Мудрецу секретарша Милка, а Мудрец на сие накладывает резолюцию: «Запишите… кот Тимофей не утерпел».)
Думалось Шукшину и о сценическом воплощении сказки. Они с Бурковым много говорили на этот счет, с удовольствием импровизировали, разыгрывали иные эпизоды «по ролям», прикидывали, как можно будет представить на сцене трехглавого Горыныча…
Как никогда прежде (а знакомы они были уже лет шесть), Шукшин и Бурков в эти летние месяцы потянулись друг к другу. Что сблизило их? Можно говорить о доброте как коренном и основном человеческом качестве обоих (больше всего Василий Макарович ценил в людях именно доброту). Можно обнаружить сходство их творческой судьбы в молодые годы (Бурков трижды поступал в театральные училища, оставив юридический факультет, и трижды его не принимали; всего он добивался сам, начав с «безмолвных» ролей на подмостках провинциальных театров). Можно указать и на духовную близость, определенную родственность творческих интересов Шукшина и Буркова, и все это будет верно, но… высокая человеческая дружба, как настоящая любовь, как дар таланта, она редка, как счастье, и столь же трудно объяснима обычными понятиями и словами. Люди тянутся друг к другу, им хорошо вместе, вот и все. В подлинной человеческой дружбе и любви всегда присутствует что—то необъяснимое и неуловимое, которое чувствуется и бережется обоими: если все сохранится, а неуловимое исчезнет, исчезнет и дружба, останутся только «отношения»… Буркову же посчастливилось вдвойне: он стал другом Шукшина в самый исповедальный, самый «выверительный» период жизни Василия Макаровича.