Последнее лето - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И я вас понял. Не в такую минуту вступать бы в командование дивизией, но мы над этим не властны, вступаем, когда война прикажет!
Серпилин сел в «виллис» и поехал обратно к Реете, навстречу продолжавшей двигаться оттуда артиллерии.
Синцов, сидя сзади, видел его широкую, ссутулившуюся спину.
Завернувшись в плащ-палатку и сцепив под ней руки, Серпилин ехал и думал о том, о чем не имел ни времени, ни права думать там, на шоссе. Вернее, подумал и там, но отклонил эти мысли как несвоевременные, не идущие к тому главному, что он обязан был сделать. И сама эта за долгие годы воспитанная в себе способность отложить, оттеснить в сторону лезущие в голову, но несвоевременные мысли, которые можно оставить «на потом», была одной из главных черт его истинно военной натуры, черт, куда более важных, чем поворотливость или выправка, которые прежде всего бросаются в глаза в военных людях.
Первое потрясение от неожиданной гибели Талызина привычно оттеснилось неотложными мыслями: дивизия набрала темпы и должна была двигаться дальше. То, на что употребил свои последние усилия Талызин, не должно было прерваться с его смертью, наоборот! Иначе сама его смерть становилась еще более бессмысленной. Даже распоряжение отправить прах Талызина прямо в тыл армии было вызвано желанием подтолкнуть вперед дивизию и ее нового командира, заставить их думать над тем, Что дальше, а не над последствиями того, что произошло. Лишить их необходимости думать сейчас об этом. Потом подумают!
Талызин, бирюковатый по натуре и казавшийся по первому впечатлению малообразованным, на самом деле был хорошо начитан, знал службу и командовал своей дивизией хотя и не безошибочно, но честно: не раздувал успехов и не прятал неудач. И вообще, по составившемуся у Серпилина мнению, был человек высокопорядочный.
Сегодня утром у Серпилина и в мыслях не было, что Талызин кривит душой, отсиживается. Просто застал его в такой неудачный момент – всякий человек два часа в сутки отдохнуть должен, хоть он командир дивизии!
Сейчас, когда Талызин погиб, Серпилин вспоминал утренний разговор с ним: не сказал ли ему чего-то несправедливого, такого, что толкает людей к гибели. Нет, не сказал! Да и Кирпичников, хотя и в своем крикливом стиле, по сути, требовал от него дела.
Ну не изругал бы его Кирпичников, так что он, вперед бы не полез? Все равно полез бы. Не из-за ругани, а по совести! И не впервые это, черт его знает в какое пекло лазил, а жив оставался…
Конечно, когда человек погибает, тем более подчиненный, хочется задним числом, чтобы ты его перед смертью хвалил, а не ругал. А если в последний раз ругал – пускай правильно, – потом, после смерти, все равно кажется, что надо было сказать ему что-то другое…
– Синцов!
Серпилин так долго молчал, что казалось, будет молчать всю дорогу. Синцов даже вздрогнул.
– Слушаю вас, товарищ командующий!
– Когда в оперативном отделе работал, бывал у Талызина?
– Много раз. – Синцов подумал, что Серпилин хочет что-то спросить про Талызина.
Но Серпилин ничего не спросил. Помолчал и сказал:
– Жаль потерять командира дивизии. Но если взять его самого, такая смерть для военного человека, можно считать, хорошая! Посреди дела. Не успев подумать о смерти. Думал в последнюю секунду, как бы немцу в бортовую броню снаряд влепить! А то, что видели с тобой, что в могилу кладем, сам человек этого уже не знает. Хуже, когда война человеку время оставляет подумать, что он умирает, а дело недоделанное. – И теперь, когда Синцов уже не ожидал, вдруг спросил: – Говоришь, хорошо знал Талызина? Ну и какой он, по-твоему, был?
– Из всех командиров дивизий, к которым мне приходилось ездить, самый бесстрашный.
– Бесстрашием отличался, это верно, – сказал Серпилин и снова замолчал.
Он знал о Талызине то, чего не знал и не должен был знать Синцов, и это знание заставляло его видеть бесстрашие Талызина в другом свете, чем видел Синцов.
Никто, кроме Серпилина и еще трех-четырех человек в армии, не знал о командире дивизии Андрее Андреевиче Талызине, что это тот самый, который в июле сорок первого года вместе с несколькими другими генералами был отдан на Западном фронте под трибунал. Талызину предъявлялось обвинение в трусости и утере управления дивизией. За это он был приговорен к расстрелу, замененному десятью годами лишения свободы. Из лагеря писал письма, просился на фронт, летом сорок второго был освобожден, послан воевать заместителем командира полка и за полтора года снова стал генерал-майором, командиром дивизии и даже Героем Советского Союза.
Отраженная в личном деле быстрота, с которой все это произошло, даже насторожила Серпилина. Но, увидев Талызина в деле, он понял, что это человек, не способный получать задаром награды или звания. Кто его знает, как у него там было в действительности в сорок первом году, почему и как потерял управление дивизией. Но та настойчивость, с которой Талызин показывал на личном примере, что значит не бояться смерти, та щепетильность, с какой он докладывал о своих неудачах, и та горечь, с какой переживал их, – об этом дважды сообщал Захарову замполит Талызина, беспокоясь за жизнь комдива, – все это заставляло Серпилина думать, что доля вины, тогда, в сорок первом году, за Талызиным все же была. И он ее помнил и не прощал себе. Другие забыли, а он помнил.
Один раз струсить или растеряться может даже самый храбрый человек. Кто думает иначе, тот войны не знает. Что же, никто на всем Западном фронте так и не был тогда виноват в том, что произошло? Все были ни в чем не повинные? А если бы ты сам тогда там, под Могилевом, не устоял, отступил, бросил позиции, – что тогда?
Теперь находятся такие, что, вспоминая сорок первый год, говорят: вот, дескать, генерал Самсонов в Восточной Пруссии в четырнадцатом году потерпел поражение, взял на себя за это ответственность – и пулю в лоб! А у наших у многих ответственность была потяжелее, а на то, чтоб пулю в лоб, – не хватило!
Задним числом легко говорить! На тот свет себя отправить не так долго, если рука твердая. Но разве в этом был тогда вопрос? Вопрос был в том, как немцев остановить! На этом свете, а не на том.
Пока Талызин был жив, Серпилину не приходило в голову спросить его: что было с ним тогда, в сорок первом году? Был ли в чем-то виноват и как сам смотрит на это? А сейчас, когда он умер, захотелось спросить.
Но что он мог бы на это ответить – уже никогда не узнаешь…
Генерала Миронова на командном пункте корпуса не оказалось. Он выехал в одну из дивизий вместе с членом Военного совета армии и должен был вот-вот вернуться.
– Раз скоро будет, подождем, – сказал Серпилин.
Начальник оперативного отдела доложил обстановку. Мироновский корпус тоже пробился передовыми отрядами на Днепр и сейчас шел к нему главными силами.
– А сами до завтра здесь будете сидеть? – спросил Серпилин, окинув взглядом стоявший прямо при дороге длинный барак, в котором разместился командный пункт корпуса. Здесь были торфоразработки, и барак, наверно, служил раньше общежитием.