Эта прекрасная тайна - Луиз Пенни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один за другим к нему присоединялись остальные братья.
Вызов, ответ. Вызов. Ответ.
Затем наступило мгновение, когда все звуки смолкли и словно повисли в воздухе. Не молчание, а глубокий общий вдох.
А потом все голоса соединились в хоре, который кроме как величественным и не назовешь. Арман Гамаш почувствовал, что пение доходит до самого его сердца. Несмотря на то, что случилось с Бовуаром. Несмотря на то, что случилось с братом Матье. Несмотря на то, что ожидалось через несколько минут.
Незаметно для Гамаша в церкви появился Жан Ги Бовуар. Уйдя из лазарета, Гамаш оставил Бовуара в странном состоянии – тот то погружался в сон, то снова просыпался, наконец все же преодолел себя и встал. Все тело у него болело. Его состояние совсем не улучшалось, а становилось все хуже. Он как старик прошел по длинному коридору. Плелся, волоча ноги. Суставы у него хрустели. Дыхание было поверхностным. Но каждый шаг приближал его к тому месту, где он должен был находиться.
Не в Благодатной церкви, а рядом с Гамашем.
Дойдя до церкви, он увидел в первом ряду шефа.
Но ноги Жана Ги Бовуара уже проделали максимум того, что могли, и он рухнул на скамью в последнем ряду. Наклонился вперед, ухватившись руками за спинку передней. Не в молитве. Но в некоем потустороннем мире.
А настоящий мир казался таким далеким. В отличие от музыки. Она обволакивала его. Не только снаружи, но и изнутри. Музыка звучала просто и понятно. Голоса, поющие в унисон. Один голос, одна мелодия. Сама простота пения одновременно успокаивала Бовуара и заряжала его энергией.
Здесь не было хаоса. Ничего неожиданного. Кроме воздействия на него этих голосов. Вот что стало для него полной неожиданностью.
Что-то странное словно сошло на него. Он никогда не чувствовал себя так.
Но вдруг он понял, в чем дело.
Покой. Полный душевный покой.
Бовуар закрыл глаза и позволил невмам унести его – со скамьи, из Благодатной церкви. Они понесли его из монастыря, над озером и лесом. И он летел с ними, свободный и ничем не связанный.
Это было лучше, чем парацетамол, лучше, чем оксикодон. Он не чувствовал ни боли, ни тревоги, ни забот. Не стало ни «мы», ни «они», ни границ, ни пределов.
Потом музыка прекратилась, и Бовуар мягко опустился на землю.
Он открыл глаза и огляделся, спрашивая себя, заметил ли кто-нибудь то, что сейчас произошло с ним. Он увидел старшего инспектора Гамаша на одной из передних скамей, а напротив него – суперинтенданта Франкёра.
Бовуар оглядел церковь. Кого-то здесь не хватало.
Доминиканца. Что стало с человеком из инквизиции?
Бовуар повернулся в сторону алтаря и тут заметил быстрый взгляд, брошенный Гамашем на суперинтенданта.
«Господи боже, – подумал Бовуар. – Как же он его ненавидит!»
Арман Гамаш снова перевел взгляд на монахов. Пение прекратилось, и настоятель опять остановился в центре погрузившейся в молчание церкви.
И вдруг в тишине раздался голос. Тенор. Поющий.
Настоятель посмотрел на братию. Братия посмотрела на настоятеля. С широко распахнутыми глазами, но закрытыми ртами.
Однако чистый голос продолжал пение.
Настоятель стоял над облатками и чашей с вином. Телом и кровью Христа. Вода замерла каплями в воздухе в застывшем благословении.
Прекрасный голос звучал отовсюду, он словно соскользнул по столбам неяркого света и завладел церковью.
Настоятель повернулся к своей немногочисленной братии. Посмотреть, не потерял ли кто-то из них рассудок, найдя взамен голос. Но увидел только троих полицейских. Они сидели порознь. Наблюдали. Молчали.
Потом из-за памятной доски святого Гильберта появился доминиканец. Брат Себастьян медленно, торжественно вышел на середину церкви. И остановился там.
– Я вас не слышу, – пропел он в жизнерадостном темпе. Гораздо быстрее, легче, чем в любом григорианском песнопении, когда-либо звучавшем в церкви. Латинские слова заполнили воздух. – У меня банан в ухе.
Та музыка, с которой умер приор, ожила.
– Я не рыба, – пел доминиканец, идя по среднему проходу. – Я не рыба.
Монахи и настоятель застыли как парализованные. Маленькие радуги танцевали между ними, а утреннее солнце все больше и больше разгоняло туман. Брат Себастьян подошел к алтарю с высоко поднятой головой, держа руки в рукавах. Его голос заполнял пустоту.
– Прекратите!
Это было не требование, а скорее вой. Рев.
Но доминиканец не прекратил – он продолжил петь и идти вперед. Неспешно и неумолимо приближался он к алтарю. И к монахам.
Арман Гамаш медленно поднялся на ноги, устремив глаза на монаха, отделившегося от остальных.
Одинокий голос.
– Не-е-ет! – закричал от боли монах.
Пение доминиканца словно обжигало ему кожу. Будто инквизиция тащила на костер самого последнего монаха.
Брат Себастьян остановился перед настоятелем и поднял голову.
– Dies irae, – пропел брат Себастьян.
«День гнева».
– Прекратите! – взмолился монах. Он шагнул к доминиканцу и опустился на колени. – Пожа-а-а-алуйста…
И доминиканец прекратил. Теперь церковь наполняли только рыдания. И веселый свет.
– Вы убили вашего приора, – тихо сказал Гамаш. – Ecce homo. Се человек. Вот за это вы его и убили.
– Благословите меня, отец, ибо грешен я.
Настоятель перекрестился:
– Продолжай, сын мой.
Последовала долгая пауза. Настоятель знал, что исповедальня за многие века наслышалась всякого. Но ничего столь отвратительного, как сейчас.
Господь, конечно, все знал. Вероятно, знал еще до того, как убийца нанес удар. Вероятно, еще до того, как возникла мысль об убийстве. Эта исповедь предназначалась не для Бога, а для грешника, для овцы, которая слишком далеко отбилась от стада. И потерялась в земле волков.
– Я совершил убийство. Я убил приора.
По коже Жана Ги Бовуара ползали жуки, и он подумал, что лазарет – настоящее скопище клопов и тараканов.
Он провел руками по бицепсам, попытался дотянуться до насекомых, которые ползали у него по спине. Они с шефом сидели в кабинете приора, занимались бумажной работой, делали записи. Собирали вещи. Последние приготовления, перед тем как сесть в лодку.
Суперинтендант Франкёр произвел официальный арест, взял арестованного под свою ответственность и вызвал гидросамолет, чтобы забрал их. Франкёр сидел теперь в Благодатной церкви, а монах-убийца исповедовался. Не перед полицией, а перед своим исповедником.
Недомогание волнами накатывало на Бовуара. Становилось ближе и ближе, он едва мог сидеть на месте. Жуки ползали под его одеждой, а волны тревоги поднимались все выше и выше, пока он не обнаружил, что больше не может дышать.