Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семья, это «полуразрушенное явление», у нас и в Западной Европе носит, согласно Розанову, трансцендентный, религиозный характер. Семья «нашим небрежением» есть «упавшая с воза драгоценность», которую найдем ли мы опять или нет — неизвестно. Для этого сначала должна быть восстановлена целостная, прочная, чистая семья — семья как нравственное правило и религиозный закон для всех.
И лишь тогда можно позвать в нее женщину. А пока звать ее на пустое место — бессовестно. Ну, пришла она: «Дайте мне священные обязанности жены и матери». — «Подождите, вакансий нет!» — «Ах, нет? Ну, так я пока поищу места фельдшерицы, доктора, учительницы, конторщицы, да и попрошусь в интендантство, как это вас ни пугает»[523]. Женского вопроса не существовало бы, если бы семья была бесспорна.
Полемизируя с журналистом В. К. Петерсеном, который утверждал, что в слишком подвижном обществе, в обществе железных дорог и всевозможной техники семья неудержимо тает, разлагается, расшатывается, Розанов видит причины упадка семьи в ином, в отсутствии глубокого нравственного и религиозного начала. Не семья у нас, а «семейка», говорит он, вспоминая, очевидно, название первой книги «Братьев Карамазовых»: «История одной семейки».
Сюжет «семьи» поражает писателя разницею трактовок у немецких и русских художников. Типичная «семейная сцена» отнюдь не гениального немецкого живописца: сидит бабушка и вяжет немецкими спицами немецкий чулок; около нее внуки с игрушками; тут же молодой отец или молодая мать и непременно на столе Библия.
В сказках Андерсена, романах Диккенса и Вальтера Скотта живопись слова повторяет у них тот же рисунок кисти. Воображение русского художника, напротив, редко касается семьи. Она его не манит. Возьмись он за эту тему, он показался бы или приторен или смешон с темой, ни для кого не интересной и всем постылой.
Достоевский говорил о Татьяне Лариной как апофеозе русской женщины, отказавшейся идти за Онегиным, которого любит, и оставшейся со стариком генералом, которого она не может же любить и за которого вышла лишь потому только, что ее «с слезами заклинаний молила мать».
Розанов решает этот вопрос иначе, ставя во главу угла интересы семьи и детей. Отсюда его вывод: «Да, „Татьяны милый идеал“ — один из величайших ложных шагов на пути развития и строительства русской семьи. Взят момент, минута; взвился занавес — и зрителям в бессмертных, но кратких (в этом все дело) строфах явлена необыкновенная красота, от которой замерли партер и ложи в восхищении. Но кто же „она“? Бесплодная жена, без надежды материнства, страстотерпица…»
Белинский осуждал пушкинскую Татьяну за то, что высокое чувство любви она приносит в жертву законам общественного мнения и светской морали. Но не это главное для Розанова. Светской морали он противопоставляет мораль семьи. Для него идеал Татьяны — «лжив и лукав, а в исторических путях нашей русской семьи — он был и губителен… Детей — нет, супружество — прогорклое, внуков — не будет, и все в общем гибельнейшая иллюстрация нашей гибельной семьи».
И вспоминает Розанов случай из жизни: служила у них в доме в прислугах женщина, некрасивая и немолодая. У нее было двое детей от «безнадежного жениха», как выражались в Петербурге. Их она держала в деревне у семейного брата, отсылая почти все свое жалованье на их содержание. Когда один из них тяжело заболел и брат прислал записку, она пустилась в дальнюю дорогу, упала в какой-то раздувшийся ручей и, не обсушившись, все шла к ребенку.
Великое значение имеет цепкость к жизни, продолжает Розанов, каковая и нужна нации. Она зиждется не на бесплодных Татьянах, а вот на таких обмокших и усталых, все «переступающих» ради детей женщинах. «Право, было бы глубоко страшно их национально погасить и рискнуть остаться при фарфоровой… Лизе Калитиной („Дворянское гнездо“) и Татьяне Лариной. Полная получилась бы картина национального вырождения».
Идеал Розанова — основополагающий и твердый, на все годы и бурные времена, стоящий выше разногласий партий и идеологий, — в семье, члены которой любили бы друг друга. «Повелевать природою можно, только повинуясь ей», — приводит он афоризм Фрэнсиса Бэкона. Одна любовь укрощает страсть, превращая могучего льва в послушного ягненка. Половая страсть есть сила совершенно неодолимая, пишет Розанов, и существует только одна другая сила, которая с нею справляется: сила любви. «Сильна как смерть любовь», — говорится в «Песни Песней» Соломона.
Дайте мне только любящую семью, провозглашает Розанов, и я из этой ячейки построю вам вечное социальное здание. Примеры Лизы Калитиной и Татьяны Лариной свидетельствуют, что семья наша построена на другом принципе — принципе долга. Но где «долг», там могут быть и непременно есть все степени начинающейся измены ему, тогда как где «любовь» — там уже не может быть измены любимому. «И вообще женщину, способную изменить, я нахожу в европейской семье, построенной по „долгу“, а не на „любви“.
Изъять страсти из семьи, как учили иные богословы, — это значит не начать семью, даже не дать ей возникнуть, считает Розанов. Страсти — это динамическое и вместе материальное условие семьи: „порох“, без которого не бывает выстрела. „Не без улыбки и недоумения я читаю иногда, что причина необыкновенной разрушенности семьи в наше время лежит в сильном действии и притом разнузданных страстей. „Если бы не страсти, семья бы успокоилась“. Я думаю, „если бы не страсти“ — семья скорее не началась бы“.
Совершенно иначе подходит к браку, к таинству венчания церковь, что вызывает резкое неприятие Розанова. „Церковная работа около брака“, как называет ее писатель, по преимуществу ритуальна, формальна и лишена „святого таинства“. „Девять — девять — Москва — два места“, так бесконечно равнодушным голосом, каким-то фатально равнодушным выкрикивает весовщик багаж, раньше, чем сбросит ваш чемодан и узел с весов, и одновременно его „возглас“ отмечается на багажной квитанции. Что такое „два места“? Может быть, в „чемодане“ венчальная фата? Может — погребальный креп? Образ? Весовщику — нет дела. И вот, когда видишь „операции“ над брачащимися, „сведение“ их, „разведение“ их — всегда вспомнишь этого фатального весовщика».
Видя в семье «первый устой» государственной прочности, Розанов утверждал: «Семья чиста — крепко и государство. Но если семья загнила или, точнее, если в веках бытия своего она поставлена в нездоровое положение, — государство всегда будет лихорадить тысячею неопределенных заболеваний». Поэтому государство обязано расследовать, что гноит этот «основной социальный институт».
Семья и рождение ребенка воскрешают человека даже из «пустыни отрицания», из «нигилизма», под которым Розанов вслед за Достоевским подразумевал все формы революционного движения молодежи.
Нигилисты — все юноши, то есть еще не рождавшие; нигилизм — весь вне семьи и без семьи. Где начинается семья, кончается нигилизм, революционизм. И Розанов приводит отрывок из «Бесов» Достоевского, когда жена Шатова приезжает к нему после «трехлетних нигилистических странствований» и тотчас у нее начинаются роды.