ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солженицын приводит историю, которую в разных вариантах рассказывают и другие авторы, об “имяславцах”, которых привезли на Соловки в 1930 году. Они “отрекались от всего, что идет от Антихриста: не получали никаких советских документов, ни в чем не расписывались этой власти и не брали в руки ее денег”. Их отправили на маленький остров и обещали дать двухмесячный паек, но при условии, что арестанты за него распишутся. Они отказались. Через два месяца на острове “нашли только трупы расклеванные”[1090].
Но даже те верующие, что соглашались работать, не всегда смешивались с другими заключенными и порой даже не хотели с ними разговаривать. Они сидели вместе и либо хранили полное молчание, либо молились, либо пели религиозные гимны, например такой:
Крайние формы религиозности вызывали у других заключенных смешанные чувства. Атеистка Аргинская сказала мне в интервью, что “монашек” все дружно ненавидели за неудобства, которые они причиняли другим, – особенно тех, что отказывались мыться[1092]. Гаген-Торн пишет, что “монашек” многие ругали: “Мы работаем, а они нет! А хлеб берут! Наши труды…”[1093] И все же тем, кто, приехав в лагерь, сразу оказывался среди своих, в одном отношении было легче. В шайке блатных, в группировке националистов, в сообществе коммунистов или в религиозном объединении человек искал и находил помощь и поддержку. Чаще всего, однако, “политическому” или “бытовику” не так просто было найти для себя группировку. Одинокому зэку труднее было понять лагерную жизнь, лагерную мораль и лагерную иерархию. Без разветвленной сети контактов приходилось осваивать эту науку самому.
…Когда мы возвратились с работы, дневальная встретила меня возгласом:
– Беги в барак, посмотри, что у тебя под подушкой лежит! Сердце у меня забилось. Я подумала: наверное, мне все-таки дали мой хлеб! Я подбежала к постели и отбросила подушку. Под подушкой лежало три письма из дома, три письма! Я уже полгода не получала писем.
Первое чувство, которое я испытала, было острое разочарование: это был не хлеб, это были письма! А вслед за этим – ужас. Во что я превратилась, если кусок хлеба мне дороже писем от мамы, папы, детей!
Я раскрыла конверты. Выпали фотографии. Серыми своими глазками глянула на меня дочь. Сын наморщил лобик и что-то думает.
Я забыла о хлебе, я плакала.
Они должны были выполнять одни и те же трудовые нормы. Они ели одну и ту же водянистую баланду. Они жили в одних и тех же бараках. Они тряслись в одних и тех же телячьих вагонах. Их жалкая одежда и обувь была почти одинакова. С ними одинаково обращались во время допросов. И все же – лагерный опыт мужчин и женщин не вполне совпадал.
Разумеется, многие из женщин, переживших лагеря, убеждены, что в ГУЛАГе пол давал им немалые преимущества перед мужчинами. Женщины лучше умеют заботиться о себе, лучше следят за своей одеждой и волосами. Им, кажется, легче было переносить голод, они не так быстро заболевали пеллагрой и другими болезнями, связанными с недоеданием[1094].
У них возникали крепкие дружеские связи, и они оказывали друг другу такую помощь, на какую мужчины редко были способны. Маргарете Бубер-Нойман вспоминает, что с ней в камере Бутырок сидела женщина, арестованная в легком летнем платье. Теперь оно превратилось в лохмотья. Обитательницы камеры решили сшить ей новое платье:
Они купили в складчину полдюжины полотенец из грубого небеленого русского полотна. Но как скроить платье без ножниц? Немного смекалки – и решение найдено. Разрез намечался обгорелым концом спички, ткань складывалась по этой линии, а затем вдоль складки взад-вперед водили горящей спичкой. Пламя прожигало материю по линии. Нитки для шитья аккуратно выдергивались из других кусков ткани.
Платье из полотенец (его шили для дородной латышки) переходило из рук в руки, и вдоль ворота, на рукавах и на подоле появилась красивая вышивка. Когда платье было готово, его увлажнили и аккуратно сложили. Счастливая обладательница разгладила его, проспав на нем ночь. Невероятно, но утром, когда она его продемонстрировала, оно выглядело роскошно. Оно не испортило бы витрину любого модного магазина[1095].
Однако многие бывшие заключенные мужского пола придерживаются противоположного мнения. Они считают, что женщины быстрее опускались нравственно, чем мужчины, – ведь у них были особые, чисто женские возможности получить более легкую работу и повысить свой лагерный статус. В результате они сбивались с пути, теряли себя в жестком мире ГУЛАГа. Густав Герлинг-Грудзинский пишет, к примеру, о “кудрявой Тане, московской оперной певице”, посаженной за “шпионаж”. Как “политически подозрительная” она сразу же попала в бригаду лесорубов.
[Ей] выпало несчастье понравиться гнусному урке Ване, и вот она огромным топором очищала от коры поваленные сосны. Тащась в нескольких метрах позади бригады рослых мужиков, она приходила вечером в зону и из последних сил добиралась до кухни за своим “первым котлом” (400 граммов хлеба и две тарелки самой жидкой баланды – выполнение нормы меньше чем на 100 процентов). Было видно, что у нее жар, но лекпом (помощник врача, что-то вроде фельдшера) был Ванин кореш и ни за что не давал ей освобождения.
Через две недели она отдалась Ване, а затем “стала чем-то вроде бригадной маркитантки, пока какая-то похотливая начальственная лапа не вытащила ее за волосы из болота и не посадила за стол лагерных счетоводов”[1096].
Бывали и худшие судьбы – о них пишет тот же Герлинг-Грудзинский. Он рассказывает о молодой полячке, которую сразу же очень высоко оценили урки. Поначалу
…она выходила на работу с гордо вскинутой головой и каждого мужчину, который посмел к ней приблизиться, прошивала молнией гневного взгляда. Вечером она возвращалась в зону несколько присмирев, но по-прежнему неприступная и скромно-высокомерная. Прямо с вахты она шла на кухню за баландой и потом, после наступления сумерек, больше не выходила из женского барака. Было похоже, что ее не так легко поймать в западню ночной охоты…