ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самыми фундаментальными и в конечном счете самыми мощными “кланами” политических были те, что формировались на основе национальности или места происхождения. Их роль резко возросла в военные и послевоенные годы, когда намного увеличилось количество арестованных иностранцев и представителей нацменьшинств. Землячества образовывались естественным порядком: прибыв в лагерь, заключенный немедленно принимался искать сородичей – эстонцев, украинцев или даже (в единичных случаях) американцев. Уолтер Уорик, один из “американских финнов”, попавших в лагеря во второй половине 1930‑х годов, в воспоминаниях, написанных для своей семьи, говорит о том, как объединились в его лагере финноязычные заключенные, чтобы защититься от грабежа и бандитизма уголовников: “Стало ясно, что, если мы хотим хоть немного покоя, надо объединиться против них. И мы создали группу взаимопомощи. Нас было шестеро: два американских финна два финских финна и два финна из-под Ленинграда…”[1045]
Национальные землячества различались по характеру. Например, есть разные мнения о том, была ли своя группировка у евреев, или они вливались в общую русскую массу (а когда стало много евреев из Польши – в общую польскую массу). Ответ, судя по всему, зависит от периода и во многом – от личных пристрастий и взглядов. Многие из евреев, арестованных в конце 1930‑х в ходе репрессий против партийных и военных руководителей, считали себя в первую очередь коммунистами, а евреями лишь во вторую. Как писал один бывший заключенный, в лагерях все стали русскими – и кавказцы, и татары, и евреи[1046].
Но во время Второй мировой войны, когда, наряду с поляками, в лагеря стали прибывать евреи из Польши, у них начала возникать некая этническая общность. Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой, описывает один лагерь, где начальником швейного цеха – вожделенного, по гулаговским меркам, места работы – был еврей Либерман. “Когда в лагерь прибывала новая партия, он обходил строй, спрашивал: «Евреи есть? Выходи. Евреи есть?..»” Всех евреев он старался устроить в свой цех, спасая от тяжелых общих работ. Он даже изобрел способ помочь двум раввинам, которым по религиозному закону не полагалось работать – можно было только молиться. Для одного Либерман “сделал гардероб. Прибил доску с гвоздями, огородил ее и внутрь посадил старого раввина. Так тот и просидел весь срок у пустой вешалки…” Другому он придумал должность “контролера по качеству”. Раввин ходил вдоль конвейера, улыбался и молился про себя[1047].
Особенно тяжело пришлось евреям в начале 1950‑х, когда государственный антисемитизм, выразившийся, в частности, в “деле врачей”, которые якобы пытались убить Сталина, достиг пика. Но и в эти годы в разных лагерях уровень антисемитизма, судя по всему, был разным. Еврейка Ада Пурыжинская, арестованная в разгар “дела врачей” (ее брата расстреляли за “подготовку убийства Сталина”), вспоминала: “Я не так уж очень ощущала, что я еврейка, не могу сказать, что меня за это травили”[1048]. Но еврей Леонид Трус, арестованный примерно в то же время, рассказывал, как один старый зэк избавил его от нападок ярого антисемита, осужденного за спекуляцию иконами. Старый зэк сказал: “Насчет Христа чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, ты же здесь христопродавец, торговал этим Христом, иконами…” И это разрядило обстановку.
Трус счел необходимым не пытаться скрывать, что он еврей, наоборот, на валенках, чтобы они не потерялись, он нарисовал шестиконечную звезду. В его лагере “евреи, как и русские, ни в какую группу не объединились”. Из-за этого, говорит Трус, “самое тяжелое, что было для меня, это одиночество, оттого что я еврей среди русских, все спаяны земляческими отношениями, а я совершенно один”[1049].
Западноевропейцам и североамериканцам, оказавшимся в ГУЛАГе, из-за малого их числа трудно было создавать сильные землячества. Да и как они могли бы помочь друг другу? Многих лагерная обстановка привела в полное смятение, русского языка они не знали, пища для них была несъедобна, условия жизни – невыносимы. Вот что пишет о Владивостокской пересылке Нина Гаген-Торн:
…если в бараках привычные советские люди – они могут выдержать пищу из соленой рыбы, даже если она тухловата. Когда прибыл большой этап из арестованных иностранных членов III Интернационала – вспыхнула сильная дизентерия. И началась борьба с ней: внесли кипяченую воду в баки, которые стояли внутри бараков.
Осыпали хлоркой дырки уборных. Поставили бачки с дезинфекционным раствором. Но немки все равно умирали[1050].
Жалеет иностранцев и Лев Разгон: они, “попав к нам, так и не могли ничего понять, ассимилироваться, попробовать прижиться. Они лишь инстинктивно жались друг к другу…”[1051]
Но арестанты с Запада, в частности поляки, чехи и другие восточно-европейцы, имели и некоторые преимущества. Порой они становились предметом особого интереса и чуть ли не восхищения: люди завязывали с ними знакомство, подкармливали их, относились к ним по-доброму. Поляк Антоний Экарт, учившийся в Швейцарии, получил должность в больнице усилиями санитара Аккермана, уроженца Бессарабии: “Мое западное происхождение упростило дело” – человек с Запада всех интересовал и все хотели ему помочь[1052]. Шотландка Флора Липман, чей русский отчим уговорил ее семью переехать в СССР, развлекала соседок по бараку национальной одеждой и песнями:
Я поддергивала юбку выше колен, чтобы она выглядела как шотландская юбочка, чулки приспускала до уровня колен. На шотландский манер набрасывала на плечи одеяло, из шапки делала горскую меховую сумку. Когда я пела Annie-Laurie и Ye Banks and Braes o’Bonnie Doon, мой голос звенел от гордости. А кончала всегда гимном “Боже, храни короля”– без перевода[1053].
Экарт пишет о том, как он стал “предметом любопытства” для зэков из советской интеллигенции:
На специально организованных, тщательно законспирированных сходках я рассказывал тем, кому можно было доверять, о своей жизни в Цюрихе, Варшаве, Вене и других западных городах. Мой женевский костюм спортивного покроя и мои шелковые рубашки подвергались пристальному исследованию – они были единственным вещественным свидетельством высокого уровня жизни за пределами коммунистического мира. Некоторые не верили мне, когда я говорил, что спокойно мог позволить себе все это на жалованье младшего инженера на цементном заводе.