Любовь и смерть на Лонг-Айленде - Гилберт Адэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажем для начала, что я оказался вновь беспомощен перед лицом очередного вызова, брошенного мне этим миром. Стоя посреди тротуара и чувствуя, как пронизывающий ветер забирается ко мне под воротник пальто, я старался удержать бившиеся, словно пламя на ветру, выскальзывающие у меня из пальцев страницы журнала. Хаотично расположенные заголовки и подзаголовки сбивали меня с толку, и только по чистой случайности я наткнулся на страницу, где были перечислены все кинотеатры города вместе с идущими в них картинами. Я водил пальцем по столбцам, пока не наткнулся на интересовавшее меня название. После названия стояло двоеточие, а за ним только одно слово — «Хаммерсмит».
Я аккуратно снял очки — сначала одну дужку, затем другую, — с той осторожностью, с которой пешеход в сельской местности отделяет свой зацепившийся свитер от изгороди из колючей проволоки, а затем большим и указательным пальцами осторожно размял покрасневший и замерзший кончик носа. Улица была пустынна — только слышался отдаленный гул приближавшегося автомобиля. Водрузив на место очки с теми же предосторожностями, с которыми их снимал, я поднял взгляд и сначала увидел предшествующий появлению машины оранжевый отблеск фар, а затем в наступивших сумерках появилась и сама машина, оказавшаяся свободным таксомотором. Без малейшего промедления, а по правде говоря, вообще не успев даже подумать, я махнул рукой. Водитель бросил на меня вопросительный взгляд, и я услышал, как я — а вернее, мой голос — произнес: «Хаммерсмит. Кинотеатр «Одеон».
Во второй раз я смотрел фильм с неотрывным вниманием. Сидя в кресле, я думал, что мне удалось добиться искомого результата, но, как только я вышел из зала и стал бродить по незнакомым улицам (за каковым занятием, как я вынужден был признать «с кривой усмешкой» — если не ошибаюсь, положено выражаться именно так, — я проводил в последние дни, сам того не осознавая, все больше и больше времени), я ощутил сильное беспокойство.
За время всей этой эксцентрической экспедиции (так я решил именовать предпринятую мной вылазку) я просчитался только дважды.
Первый раз я попал впросак, покупая билет: выяснилось, что в «Хаммерсмит Одеоне» целых четыре зрительных зала, так что пришедший в кинотеатр посетитель оказывается в положении студента, держащего в руках экзаменационный билет, где нужно подчеркнуть только один, правильный, ответ. Сама по себе ситуация не особенно смутила меня: я тут же выяснил, какой из четырех залов мне нужен, и, изобразив всем своим видом деланное безразличие, попросил у кассира один билет в третий зал. Однако кассир — тощий, расторопный юнец с короткой стрижкой и щегольскими усиками, которые придавали ему изнеженно–мужественный вид (да простят мне подобный рискованный оксюморон), — все же заставил меня произнести вслух название картины, хотя только что полученной информации ему вполне бы хватило. Озвучивая чудовищное название, я не смог справиться с собой и густо покраснел.
Вторую ошибку я совершил, пытаясь выяснить, как зовут актера. Когда я вошел в невероятно тесный с круто уходившими вверх рядами кресел зал, до конца фильма оставалось не более получаса. Но только после того, как я поглотил немыслимое число рекламных роликов, причем в промежутках между ними занавес раздвигался, задвигался и снова раздвигался с такой бессмысленной регулярностью, что я начал подозревать, не боится ли попросту хозяин заведения продемонстрировать посетителям экран в его не вполне девственной белизне, подсознательно отождествляя его с постельным бельем, с неглиже, с интимом, — лишь после этого я сообразил, что проглядел финальные титры, или как они там еще называются, и теперь мне придется вновь просмотреть весь фильм целиком.
По зрелом размышлении, однако, я пришел к выводу, что все это были сущие мелочи в сравнении с тем, что мне удалось увидеть. Фильм сам по себе за прошедшее время лучше не стал, и мое презрение к Кори и его дружкам–мотоциклистам после просмотра только укрепилось. Но зато я узнал, как зовут моего любимца, причем на слух это звучало намного приятнее, чем можно было предположить, учитывая все обстоятельства: Ронни Босток. Имя «Ронни» не относилось к числу любимых мной, но, Господи, прости, существуют имена куда противнее, а вот фамилия Босток звучала совсем не по–калифорнийски изящно, приводя на память Бостон и Новую Англию, о которых я был довольно высокого мнения.
Ронни Босток. Неужели, кроме меня, удивлялся я, никто в целом мире не обратил внимания на столь выдающийся образец физической привлекательности? Неужели никто, за исключением меня, не разглядел под банальной оболочкой вечный вселенский идеал, не заметил почти сверхъестественного свечения, исходившего от чистого сердца, невинной души и загорелой плоти, в которую этот идеал воплотился? Строгий и постный пуританский надзор, который я некогда установил над своими чувствами, рухнул в мгновение ока: сумрак зрительного зала, позволявший смотреть без риска быть увиденным, сделал бесстыдным и смелым мой обычно утомленный и пресыщенный взгляд, и в блаженном состоянии, исполненном восторженной и задумчивой нежности — да–да, именно нежности! — я предался так, как не отваживался никогда доселе, радостям чистого созерцания. Этот бронзовокожий мальчик выглядел таким свежим, что от него, казалось, должен был исходить запах теплого хлеба. Когда он двигался, он двигался с мужественной грацией, которой могли бы обладать античные статуи, умей они ходить. Стоит ли говорить, что его улыбки, одной его улыбки крупным планом, когда за спелой и алой пухлостью его губ отчетливо просматривалась белизна слегка выдвинутых вперед верхних резцов, было довольно, чтобы навсегда пленить мое сердце? Прекрасным было даже то, как он, подобно теннисисту, стирал пот со лба внутренним сгибом руки. Никогда — повторял я про себя — не доводилось мне видеть более счастливой игры природы, которая заставила бы меня вновь задуматься о несправедливом распределении красоты в этом мире.
Хотя Ронни играл в фильме относительно небольшую роль, лежавшую на периферии основного сюжета (если такой термин применим к бессвязному набору грубых, а порою и просто скабрезных сцепок, изображавших правы, царившие в карикатурном до неправдоподобия американском колледже), он появлялся еще в двух–трех сценах по ходу картины, не считая той, что привлекла мое внимание при первом просмотре, и, кроме того, он мелькал в самом начале, которое я смотрел в первый раз крайне невнимательно, поскольку усаживался тогда на свое место. Эти кадры демонстрировали разнополую компанию молодых людей, расположившихся на пляже, снятых на фоне игравшего на их полуголых телах всеми красками калифорнийского заката — болезненно–желтого, но при этом отбрасывавшего на песок почти лиловые тени.
Ронни Бостоку в этой сценке уделялось немалое внимание: он то появлялся в центре кадра, то показывался на втором плане, задумчиво брел куда–то по пляжу, подбрасывал коленом футбольный мяч, делал стойку на руках, вихлял своими стройными, почти невесомыми бедрами под хриплую музыку, вырывавшуюся из массивного транзисторного радиоприемника, наполовину зарытого в песок, словно сундук с пиратскими сокровищами. Он стоял босиком на линии прибоя, и набегавшие волны заливали его ступни пеной, которая затем медленно стекала с пальцев. Тощие, загорелые ноги были закрыты только до колена обтягивающими джинсами с обрезанными штанинами. Торс, гладкий и стройный, в меру мускулистый и не слишком худой, угадывался под скрывавшей его белой футболкой, на которой красовалась надпись: «Мои родители были в Нью–Йорке и купили мне в подарок только эту вшивую майку» — одна из немногих туповатых шуток, Характерных для этого фильма, которой все же удалось выдавить из меня подобие улыбки.