Третья стадия - Люба Макаревская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ворона ненадолго затихла, к Марте вернулись самые простые мысли, связанные с реальностью: ей хотелось пить и писать. Несколько минут она лежала и думала, как прошмыгнет по холодному полу в ванную и потом на кухню, в действительности отчего-то ей все же было страшно разбудить его. Несмотря на желание сказать: «Мне было холодно, пока ты спал, и я была совсем одна».
Спустя полтора часа все заканчивается. Нет больше повода для сквозных мыслей. Он отправляет Марту на такси домой, и в шесть тридцать утра Марта видит снег во дворе своего дома. Тонкий и несмелый слой снега, похожий на самый первый снег и на налет на языке в начале болезни, когда исход еще не ясен. У подъезда Марта снова вспоминает удовольствие от ударов и зачем-то присылает ему сердечко в мессенджере. Фиолетовое. Очень по-детски прислать сердечко человеку, который оставил тебя одну. Очень стыдно. Но она не умеет по-другому – травма привязанности наоборот.
И вот когда уже в своей комнате Марта в ознобе, которому нет конца, ложится на кровать, она снова слышит, как надрывно плачет ворона, и тогда ей начинает казаться, что это та же самая ворона и что он тоже должен слышать ее сейчас, не может не слышать.
День тянется серой тонкой ниткой, разрывается на фрагменты короткого неглубокого сна, и в конце этих суток Марта удивляется, что свет бывает таким розовым, сизым, легким, как будто до этого она никогда не замечала всех этих оттенков, и она вспоминает, как переплетались их пальцы, и поражается этому новому и вместе с тем знакомому чувству отсутствия и нехватки. Оттого что полутьма теперь каждый раз напоминает ей их короткий совместный сон, она начинает спать при свете, чтобы обезвредить свою память. Любое знание – это абсолютная вещь, как голод, и вот тогда она понимает, что…
Это всегда кухня, полупустая комната или балкон, на нем всегда вытянутый свитер, и он всегда невозможно худой и курит одну за одной, и ты всегда с ним одна, совсем одна. И это всегда один и тот же удаляющийся от нее отчужденный человек, пахнущий табаком и в шесть лет, и в двадцать три года, и в тридцать лет. Он только чуть меняет оболочку и фактуру. Но никаких кардинальных изменений никогда не происходит. Не может произойти.
За неделю мороз рассеивается, весна все сильнее вступает в свои права вместе с эпидемией, и Марте не остается ничего, кроме пения птиц на рассвете и недолгих, украденных у реальности прогулок в ближайшем парке, апельсинов с черным перцем на завтрак и священной пустоты. Вначале это почти небытие кажется ей безмятежным, словно тянутся новогодние каникулы, еще одни каникулы, и все. И нет Марты нынешней, а есть только Марта следующая, свободная после карантина. А если ее нет, то ей не о чем переживать, она просто не существует. Она сама словно человек в коме на аппарате искусственного дыхания, от нее уже мало что зависит. Но постепенно это ощущение, почти сладкое, вытесняется другим. Марта вспоминает всю тоску и томления детства, когда, наблюдая за миром, вдруг понимаешь, что за теплой завесой внешней заботы есть что-то еще. Целая жизнь, страшная и увлекательная, и тогда собственное томление становится непереносимым.
В очередной безымянный день в окне зума приятельница рассказала Марте о китайской девушке из сюжета новостей. Голос у приятельницы вдруг чуть задрожал, и она стала рассказывать, что эта девушка, чье имя она не запомнила, сказала, что не может говорить, потому что с двадцать третьего января она не выходила из дома, она была закрыта совсем.
– То есть, понимаешь, совсем их только недавно выпустили, и вот она плачет и отворачивается от камеры. Теперь она может поехать к своим родителям. Знаешь, у нее было такое странное выражение лица, как будто она уже никогда не будет прежней.
Приятельница закончила говорить, и внутри Марты что-то произошло, она могла теперь думать только об этой девушке, больше ни о чем. Насколько тесным было ее жилище, большая или маленькая комната, и, главное, окна широкие или узкие и, самое важное, видела ли она в них хоть раз за все время своего заточения птиц или с ней было только густое свинцовое зимнее небо. Марта все время пыталась представить себе эту девушку и ее лицо, и Марте казалось, что оно должно быть немного детским, с чуть оттянутой нижней губой. И впервые с начала эпидемии Марта испытывала настоящее сочувствие. До этого она никак не могла испытать именно это чувство. Точно, читая новости, она была во сне или смотрела на поверхность стекла. При мысли же об этой девушке все внутри нее сжималось, ей хотелось прийти к ней, спасти ее, рассказать ей сказку. Потом Марта подумала о том, что впервые была близка с человеком, оставившим ее в начале февраля, когда эта девушка была еще заперта. И в ее памяти возник тот вечер, слишком теплый и бледный для зимы, и она удивилась, что когда-то была такой свободной. Наверное, теперь она будет очень долго расплачиваться за все хорошее, что было в ее жизни.
Каждые сумерки – новая темнота, все более тихая, глубокая и смиренная. Темнота и тишина, похожая на внутреннюю молитву отшельника. И вот в этой новой полутемноте, гуляя по двору, Марта увидела мужчину за стеклом черной машины, и ей захотелось постучать по стеклу и сказать: «Не хотите меня трахнуть? Только не смотрите на мое лицо, пожалуйста».
Она устала быть человеком, ей хотелось, чтобы ее грубо мяли и рассматривали, как кусок мяса на рынке, чтобы ее свели к телу, к ее биологическому полу, ей казалось, что тогда наконец ей станет легче: страх пустоты и неизвестности оставит ее. Затем вдруг посреди этих мыслей она вспомнила его руки на своем горле и тихо заплакала, как плачут на похоронах, потом Марта обернулась в сторону машин и увидела, что черная машина уже уехала.
Упущенная возможность? Вероятно. Марта снова стала думать о китайской девушке, запертой где-то