58-я. Неизъятое - Анна Артемьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Представь себе, видел. Она с ребенком на руках шла, я с ней поздоровался. А мальчик или девочка, этого я не знаю.
Павел Галицкий в лагере. Колыма, 1941
Через несколько минут вдруг забирают меня и Гусева из камеры и ведут к начальнику тюрьмы: «Почему правила нарушаете?» Мол, мы, заключенная сволочь, о воле не имеем даже права разговаривать. Дали мне за это пять суток «угольника». Они в конце тюрьмы отгородили угол, с самого чердака до подвала. Получилась камера, узкая, как труба, и холодная, как погреб. Там уже были старик и молодой цыганенок. Когда двое стоят — один сидит, больше никак. В день дают 300 грамм хлеба, баланду — и все. Оттуда меня уже на руках вынесли, я отощал и морально был убит. Кто у меня родился, я узнал уже в лагере, из письма. Девочку назвали Людой. А я мальчика хотел.
Меня пригнали на Колыму 7 октября 38-го года. Привезли полторы тысячи, на Новый год в живых осталось 450 человек.
38-й на Колыме был самый тяжелый год. По утрам приходил староста с во-от такой дубиной и устраивал «развод без последнего». То есть того, кто идет последним, бил дубиной по голове, насмерть. Заключенные бросались к дверям, а снаружи стояли начальники и веселились, глядя, как доходяги торопятся и давят друг друга.
Работали по 16 часов. В темноте возвращаешься в лагерь, хлебаешь холодную баланду (хлеб ты уже утром весь съел), ждешь отбоя и падаешь как убитый. 2–3 часа — и весь барак, голодный, начинает шевелиться: чувствует, что скоро принесут пайку. В шесть утра подъем. Хватаешь пайку, осторожно, чтобы ни крошки не уронить, опускаешь в кипяток, мнешь, делаешь тюрю, глотаешь. Брюхо набил — а все равно голодный. И опять на работу.
Помню, сидит в туалете бывший начальник Ташкентской железной дороги: пожилой, носатый, в очках. Выковыривает из кала зерна перловой крупы (они не развариваются) и — ест.
Видит меня, начинает плакать: «Павел, пойми, нет больше сил терпеть». Знает, что непотребное делает, но удержаться не может. Выжил он, нет — не знаю. Все они перемерли. Все на Колыме перемерли.
* * *
Сам я дошел так, что стал собирать селедочные головы на помойке. Охрана увидела, смеется: ха-ха-ха, вон, журналист, а в отбросах роется. Слышу, чувствую, что становлюсь скотом, — но не могу остановиться.
Мне было совершенно безразлично: останусь я жив, не останусь я жив. Есть у меня семья, нет у меня семьи. Приходишь на работу, берешь кайло, начинаешь гнать тачку. Все бездумно, безразлично, как немыслящий механизм. Мысль остается одна: пожрать.
Ну как человек после этого может думать, иметь мысли? Жену забываешь, детей! Забываешь, что ты человек. Вот это — лагерь. Сталинский трудовой лагерь.
Первый срок — 10 лет — я жил с мыслью: все равно вырвусь, все равно я отсюда вырвусь. А потом раз — и второй срок.
В начале 1943 года сидим на нарах, разговариваем. Заговорили о Сталинградской битве. «Если бы не вырезали руководство Красной армии, — говорю, — Тухачевского, Уборевича, Блюхера, до этого бы никогда не дошло».
Сволочь какая-то стукнула, и мне — новый срок, 10 лет. Статья 58–10, часть 2: «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и других». И с марта 1943-го пошел мой срок с нуля.
Следствие я провел в карцере. Крошечная камера, нары из жердей. В бревнах щели, в коридоре, метрах в пяти — печка. Бросят туда кусок ваты, чтобы дымила, вот и все тепло.
Март, Колыма, холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый. Пайка — 300 грамм хлеба… И я решил: надо жизнь кончать. Наступит отбой — и все, повешусь. Снял рубашку, порвал на веревки… Смотрю в щель в стене, когда дежурные уйдут. И вдруг один из них, татарин, он с нами обращался по-человечески и нас всех называл «мужиками», вдруг идет ко мне: «Вставай, мужик, пошли со мной». Приводит в лазарет, с лекпомом, видно, уже договорился: «Переспишь тут ночь, а то совсем замерз небось».
И следующие три ночи, пока никто не видит, уводил меня ночевать в теплый лазарет.
Больше о смерти я за все 15 лет срока не думал. Молодой был.
1943-й был для меня мрачный год. После нового приговора меня опять отправили на общие работы. Доходягой я стал быстро. Вот иду — камешек. Споткнулся — упал, встать не могу. Чувствую: долго не выдержу, надо жизнь спасать. Пришел в забой, взял камень — и раз по руке. Думал кисть сломать, а от слабости только синяк оставил.
* * *
В войну каждый старался избавиться от тяжелого труда: рубили пальцы, подрывались на взрывчатке. В забоях оставались капсюли, шнуры огнепроводные. И вот кто-нибудь берет капсюль, зажимает в руке, поджигает шнур и бежит. За ним конвой: «Стой! Стой!» Взрыв — пальцы и отлетели. Что ж вы думаете: тряпкой перевяжут, и обратно на работу. Кому какое дело, господи! А потом вышел указ: за самострелы — расстрел. И пошло: перевяжут оторванную руку тряпкой, человека в изолятор, оттуда в суд — и сразу на расстрел.
* * *
Все наши посылки воровали блатные. Ели они одно краденое, а лагерные пайки скапливались у них на окне в бараке. И вдруг блатные заметили, что пайки начали уменьшаться. Надо поймать вора. Но как? Взяли две пайки, разрезали, насыпали туда чернильный карандаш, закрыли и поставили назад на окошко.
Наутро — развод. Стоят 500 человек, и блатной — тощий, мягкий, как пантера, идет вдоль ряда и смотрит.
Тут же вохра стоит, наблюдает, что будет дальше. И вдруг блатной видит, что у одного доходяги вся рожа в чернилах.
— А, сука! — блатной бросается на него, как леопард. Тот бежать, урки за ним.
Били и ногами, и руками, и палками. Доходяга кое-как добежал до палатки, лезет внутрь, а изнутри его бах — поленом по голове. Только ноги снаружи: дрыг-дрыг. Все, убили человека. А развод пошел своим путем: подумаешь, доходягу забили.
Через несколько дней вижу — доходяга этот сидит, баланду хлебает. До чего живучий народ!
Был у нас в лагере Александр Александрович Малинский — с 1914 года главный врач русского экспедиционного корпуса во Франции. В 1917-м он с группой передовых офицеров вернулся помочь новой власти, стал начальником сануправления Красной армии, затем директором бактериологического института. Небольшого росточка, культурнейший человек.
Колыма, начало 1950-х
Обвинение у него было: «Отравление 250 тысяч малолетних в городе Москве». Приговор — расстрел. Заменили 25 годами. В лагере его оберегали: величина! Работал он санитаром. И вот приезжает начальник сануправления Дальстроя Драпкин.