Сентябри Шираза - Далия Софер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А где Исаак? — спрашивает Кейван.
— Его забрали.
В просторной комнате воцаряется тишина. Ее заполняют звуки аллегро Моцарта.
— Когда? — спрашивает Шахла.
— Почти две недели назад. Мне позвонил твой брат, Джавад. Видно, ему рассказал кто-то из знакомых.
— Ужас какой! — Шахла вздыхает. — Но почему ты не пришла раньше?
— Не хотела вас впутывать. Как только кого-то забирают, за родными и друзьями устраивают слежку. Я даже твоим родителям не сказала. Да и как я могла сказать Баба-Хакиму и Афшин-ханом, что их сын в тюрьме? Но вас я должна предостеречь. Ты, Кейван-джан, и так уже в опасности — из-за связей твоего отца с шахом.
— Знаю, — говорит Кейван. — Но сейчас мы не можем уехать. Отец попросил сначала продать его дома и остальное имущество и только потом ехать в Швейцарию, к ним с мамой.
Служанка вносит серебряный поднос, ставит его на журнальный столик. На подносе знакомый чайный сервиз из желтого фарфора с изображением сада — он достался Кейвану по наследству от прадеда, придворного художника еще при шахе Насир ад-дине[11] из Каджарской династии. Сервиз этот шах подарил художнику по возвращении из Европы. Фарназ смотрит на сервиз, на тарелку со сластями — подрумянившимся, смазанным маслом печеньем мадлен, его золотит мягкий свет настольной лампы — и думает: здесь, на этом подносе, взлет страны и вместе с тем ее закат, стремление к единению с миром и отказ признать, что с каждым столетием империя уменьшается, уступая в великолепии другим странам. Иначе стала бы прислуга по имени Масуме, родившаяся в городе Урмия, в провинции Западный Азербайджан, печь мадлен, самое популярное во Франции печенье.
Фарназ помнит коронацию шаха и его супруги — это было пятнадцать лет назад, в октябре 1967-го. Они с Исааком получили приглашение благодаря Кейвану, чей отец был министром. Они вместе с другими приглашенными стояли в Большом зале дворца Голестан, бывшей резиденции Каджаров, и смотрели, как монаршая семья шла по красной ковровой дорожке, залитая светом бесчисленных хрустальных люстр: впереди сестры и братья шаха, за ними его младший сын, супруга и, наконец, сам монарх. Приглашенные улыбались и, когда процессия приближалась к ним, приседали. Фарназ, в серебристом атласном платье из Парижа тоже улыбалась, но никак не могла заставить себя сделать реверанс. Она скосила глаза на Исаака, он шепнул ей на ухо: «Экая помпа! Ни дать ни взять Наполеон с Жозефиной! Не мешало бы напомнить им, что на наших рынках все еще полно ослов…» Фарназ тогда испытала досаду — зачем он рассмешил ее: ведь в благодарность за приглашение им следовало вести себя, как приличествует такому торжеству. А еще ей было обидно, что он развеял иллюзию, высмеял то, чем она в глубине души восхищалась. Там, в зале, где ее со всех сторон окружали короны и диадемы, изукрашенные сотнями драгоценных камней, она испытывала гордость: ведь она часть этой горстки избранных и церемония происходит прямо у нее на глазах. Фарназ понравилось, что шах надел корону не только на себя, но и на супругу — впервые за историю страны было провозглашено право женщины унаследовать престол. И все же Фарназ понимала, что потом, разговаривая с Исааком или с теми, кому не посчастливилось присутствовать на коронации, она непременно будет критиковать ее за чрезмерную пышность.
— Может, ну их, дом и вещи? Возьмем да и уедем? — говорит Кейван. Он побледнел и похудел, через тонкий свитер проглядывают ключицы, и Фарназ подумалось, что Кейвану живым из тюрьмы не выйти. Шахла разливает чай.
— Это невозможно, — возражает Шахла. — Одной любовью сыт не будешь.
Она протягивает чашку Фарназ, но смотрит на мужа, тот возвращает жене взгляд и переводит глаза на картину на стене — на ней изображен шах Насир ад-дин, его прадед написал шаха в 1892 году.
— Из-за одной этой картины следует остаться, — говорит Шахла. — Как можно бросить историю всей нашей семьи?
Кейван потирает лоб, пальцы его застревают на вздувшихся на висках венах.
— А что, если меня арестуют? Поможет ли мне в тюрьме эта картина, сколько бы о ней ни писали в этих никчемных журналах по искусству? А также этот чайный сервиз, люстра или дурацкое кресло восемнадцатого века… чем они мне помогут?
Кейван чуть не кричит, голос его срывается: он не привык говорить на повышенных тонах.
— Тсс! — шепчет Шахла. — Хочешь, чтобы тебя услышали соседи?
Она отпивает чай, берет печенье, медленно, с нарочитым спокойствием подносит его ко рту.
— Только представь, что скажет отец, когда мы объявимся на пороге их дома в Женеве с пустыми руками! — Шахла откусывает печенье, подставляет ладонь, чтобы не дай бог не накрошить на пол. — У мулл нет причин нас преследовать, — говорит она уже в который раз: она любит настоять на своем.
— А какие у них были причины забрать Исаака? — спрашивает Фарназ.
Кейван рассеянно помешивает чай.
— Единственное мое преступление в том, что я сын своего отца, — говорит он, не поднимая глаз.
Шахла вытирает руки, тянется за сигаретой, закуривает.
— К чему так драматизировать, профессор? — Она пускает дым в сторону мужа, а вместе с ним и заряд желчи. — Кем бы ты был без отца? Без деда и прадеда? Чего бы ты добился, если бы не предки? Думаешь, будь у тебя другая фамилия, твои рассуждения об искусстве имели бы вес? Явись мы в Женеву, Париж, да хоть в Тимбукту, не позаботившись о своем имуществе, какое положение мы займем?
— Хомаюн… Гулямпур… Хабиби…
Охранник идет вдоль коридора, выкрикивает имена. С тех пор как Исаак здесь, никогда не выкликали столько имен зараз. Не вставая с матраса, он бросает взгляд на Мехди — тот, не отрывая взгляда от таракана в углу, замечает:
— Вам бы надо попривыкнуть. Не услышите своего имени — благодарите Господа, а услышите — молитесь.
В коридоре шум: лязг железных дверей, шаги, звяканье ключей, вздохи, вопли заключенного, он все повторяет: «Где? Где? Где?»
— Это Гулямпур, — говорит Мехди. — Знает, что скоро ему конец. В последнее время только об этом и твердит.
— Откуда он знает? — спрашивает Исаак.
— Знает, и все тут. Вырабатывается чутье. Понимаешь по тому, как дышит следователь. Сразу понимаешь — все, тебе больше ничего не светит.
Мимо босой ноги Рамина проползает таракан. Рамин встает, идет за ним, метко накрывает его рукой.
— Ну что, похрустим таракашкой или отпустим? — спрашивает он.
— Уж лучше припасти его на потом, — бормочет Мехди. — Как знать, может, у нас за весь день другой еды не будет.
При мысли о том, как насекомое трепыхается в руке Рамина, Исаака мутит. Он опускается на матрас и говорит себе: пока я жив, надо чем-то заняться — к примеру, попросить у охранников какие-нибудь книги, да хотя бы тот же Коран.