Великий треугольник, или Странствия, приключения и беседы двух филоматиков - Владимир Артурович Левшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Увы, мсье! Природа, столь щедрая к нему на таланты, обделила его здоровьем. Весь его недолгий век пройдет в борьбе с мучительным недугом, который самым роковым образом повлияет на его судьбу и лич… лич… лич…
— Что с вами, Асмодей? — не на шутку тревожится Фило. — Вы не подавились?
Но вместо ответа проказливый бес взвивается в высоту и включает такую скорость, что филоматикам уже не до расспросов.
Двадцать лет спустя
Если верить старой житейской мудрости, привыкнуть можно ко всему. Наши путешественники, во всяком случае, привыкли к неожиданным выходкам Асмодея быстро и потому отнеслись к его новому воздушному хулиганству довольно спокойно. Собственно, никакого хулиганства и не было: просто очередной межвременной перелет. По словам черта, они преодолели около двух десятилетий и очутились в сороковых годах семнадцатого века («Двадцать лет спустя, мсье, прямо как в романе Дюма-отца!»).
Теперь они тихо реют над большим городом, почти сплошь затянутым предрассветным туманом. Асмодей, по своему обыкновению, подсветил картину, и клочковатое, белесое, исколотое шпилями колоколен пространство сверху напоминает вату, из которой торчат острия медицинских иголок.
Мате показалось было, что они опять над Парижем. Но Фило сразу определяет, что никакой это не Париж, а совсем даже наоборот — Руан.
— Браво, брависсимо, мсье Фило! — восхищается бес. — Узнать Руан, несмотря на туман (ко-ко, я даже стихами заговорил!), — такое, знаете ли, удается не каждому.
— Почему же «несмотря»? — гордо возражает тот. Я узнал его именно благодаря туману!
— Вот как, мсье! Стало быть, с географией вы знакомы не так плохо, как уверяли.
Но Фило объясняет, что дело не в географии, а в живописи. Человек, хорошо знакомый с живописью, непременно узнает Руан по знаменитому Руанскому собору.
— Пусть меня истолкут в ступке и просеят через решето Эратосфена, если я вижу хоть что-нибудь похожее на собор! — петушится Мате. — Я вообще почти ничего не вижу.
— А разве я сказал, что Руанский собор виден? — надменно вопрошает Фило. — Ничего подобного! Его прекрасные могучие очертания лишь угадываются в молочной мгле. И именно таким — еле угадывающимся, невесомым, как бы растворившимся в облаках — изобразил его французский живописец Клод Моне[16]. Впрочем, нет, не изобразил, а только еще изобразит через два с лишним столетия.
— Как вы сказали? — переспрашивает Мате. — Через два с лишним? Отлично. Стало быть, есть еще время отговорить его от этой затеи. Охота была рисовать то, чего не видно!
Фило безнадежно вздыхает. Этот упрямый математик все еще ничего не смыслит в искусстве! Поймать неуловимое: запечатлеть игру воды, капризы солнечного света, оставить на полотне мимолетное впечатление — в общем, изъясняясь словами русского стихотворца Фета, передать «ряд волшебных изменений милого лица» природы, — разве это не увлекательная задача для художника?
— Да, да, — лопочет бес, — впечатление… импрессио́н… Если не ошибаюсь, именно от этого существительного произойдет термин «импрессионизм».
— Вот-вот, — подтверждает Фило. — В конце девятнадцатого века импрессионистами назовут художников, стремящихся передать прихотливую, изменчивую поэзию живой натуры… Хотя стоит ли толковать об этом с человеком, который, живя в Москве, ни разу не бывал в музее на Волхонке!
— Зачем? Чтобы посмотреть на Руанский собор, которого не видно? — отшучивается Мате. — Увольте. Это ведь можно и здесь, в Руане! Кстати, собор — не единственная местная достопримечательность, надеюсь?
— Ни в коем случае, мсье! — услужливо заверяет бес. — Руан — древний и почтенный город, благородная столица Нормандии, один из крупнейших портов страны, славный своими кораблями, сукнами и, конечно же, знаменательными событиями. В тысяча четыреста… дай бог память! — ах да, в тысяча четыреста тридцать первом году здесь сожгли Жанну д’Арк.
Мате саркастически ухмыляется. Нечего сказать, подходящий повод для гордости!
— Увы, мсье, событие и впрямь не из радостных. Зато именно в Руане родился и здравствует по сей день мэтр Пьер Корне́ль.
Мате делает попытку потереть лоб (верный признак, что он старается что-то вспомнить) и чуть не выпускает из рук конец асмодеева плаща. К счастью, Фило, изловчившись, вовремя толкает друга ногой и тем спасает от погибели. Но не от позора!
— Мате, — произносит он замогильным голосом, — вы ничего не знаете о Корнеле.
— А почему я должен о нем знать? — защищается тот.
— То есть как это — почему?! Да ведь он родоначальник французской классической трагедии, автор бессмертного «Сида»! Совершенство этой пьесы даже в поговорку вошло. Когда француз хочет что-нибудь похвалить, он говорит: «Это прекрасно, как «Сид»!»
— Ну и что же? Бессмертных трагедий много, а я один.
— Кха, кха, — деликатно покашливает черт. — Что верно, то верно, мсье. Но коль скоро вы находитесь во Франции семнадцатого века, нельзя же вам не знать о пьесе, которая пользуется здесь столь шумной славой. Премьера прошла с таким небывалым успехом, что кардинал Ришелье чуть не лопнул от зависти.
— Так ему и надо! — с сердцем перебивает Фило. — Пусть не лезет в литературу! От его бездарных пьес мухи дохнут.
— Что толку, мсье? Он по-прежнему мнит себя непризнанным гением и преследует Корнеля своей ненавистью.
Фило презрительно улыбается. Старый графоман! Напортить Корнелю он еще может. Но творениям его — ни за что! «Сид» навсегда войдет в репертуар французского классического театра. Роль легендарного испанского патриота, героя освободительной войны, для которого честь превыше любви, а любовь превыше жизни, будут исполнять лучшие актеры Франции, в том числе несравненный Жера́р Филип…
— Жерар Филип! О, о! — закатывается Асмодей. — Какой артист! Какой человек! И какая ранняя смерть… Ему суждено умереть всего тридцати семи лет — как Пушкину и Маяковскому… И знаете, что на него наденут, перед тем как опустить в землю? Костюм Сида. Тот самый, в котором он столько раз выходил на сцену, чтобы пережить славную судьбу своего любимого героя…
Голос у Асмодея дрожит. Но у Мате не хватает духа упрекнуть его в излишней чувствительности. Он долго молчит, терзаясь острым чувством досады и недовольства собой, проклиная незримую стену, которой сам же добровольно отгородился от чего-то важного и прекрасного.
Его возвращает к действительности легкий толчок: Асмодей. затормозил,