Просто свободный вечер - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кране утробно загудело. Виталий на слух обнаружил дефект. Поднялся, пошел в ванную комнату. Снял крышку бачка, где надо подкрутил, где надо ослабил.
Сильвана вошла следом. Стояла и смотрела.
– Чего? – спросил Виталий.
– Ты тот человек, с которым нигде не страшно. Ни на воде, ни на суше, – по-итальянски проговорила Сильвана.
– Да не надо ничего, – отказался Виталий. – Ты все же гостья…
Было совсем рано. Швейцар еще не сменился, смотрел перед собой довольно бодро, значит, где-то выспался в закутке.
– До свидания, – сказал он Виталию.
Виталий не ответил. Ему было не до швейцара.
Он видел перед собой лицо итальянки, вернее, разные ее лица. Ее состояния менялись мгновенно, как у грудного ребенка: тут же рыдает, тут же улыбается. И его Надька такая же. И вообще все бабы одинаковые: итальянка или русская, миллионерша или бедная. И хотят все одного: любить и быть любимыми. Есть поговорка: «Любовь зла, полюбишь и козла». Но эта поговорка приблизительна. Козла, конечно, полюбить можно, но такая любовь долго не держится. Через какое-то время все же понимаешь, что объект любви – козел.
Итальянка приняла его за другого. За француза, который переплыл океан. А он, Виталий, не опроверг. Значит, наврал. Опять наврал. Только и делает, что врет и подвирает. Когда надо и когда не надо тоже. По привычке. Тот француз ради людей пил соленую воду, ел сырую рыбу, ночевал среди акул. А он, Виталий, сверх своей положенной нормы ничего ни для кого делать не будет, пусть хоть лопнут все трубы и весь микрорайон будет ходить по колено в воде.
Виталий не заметил, как спустился к Яузе. На берегу в рассветных сумерках белел Андроньевский монастырь, под его стеной чернела шина от грузовика.
Виталий скатил эту шину в воду и, не совсем отдавая себе отчет, сел на шину и поплыл по реке, работая руками, как веслами.
Сняли его в Норвегии.
* * *
Трофимов возвращался из бара под утро. Он шел по ночному городу и слышал свои шаги. Дома, мимо которых он проходил, несли в себе время, и Трофимов подумал впервые: как красив его город! Раньше он просто не обращал на него внимания.
Он вообще многого не замечал раньше, как будто жил с одним глазом и дышал одним легким. А сегодня он вдыхал полной грудью и смотрел во все глаза. И это оказалось в два раза лучше, чем прежде.
Сильвана больше не вернулась, и водопроводчик куда-то затерялся. Но ничего. Не маленький. Сориентируется. Что касается Сильваны, он от нее освободился, и теперь в него, в Трофимова, больше помещалось. Больше города, больше воздуха, больше смысла.
«Не сотвори себе кумира, ни подобия его». Эта заповедь стоит в одном ряду с «не убий» и «не укради». Значит, сотворить кумира и убить живую душу – одно и то же. Убить в себе часть себя и на это место поместить кумира. Значит, в тебе половина тебя, а половина не тебя. Украдена ровно половина.
Трофимов шел по Арбату, весь из себя Трофимов, и в нем больше не было никого и ничего: ни Сильваны, ни стафилококка, ни разъедающей неудовлетворенности, ни зависти к иной, недостижимой жизни. Он ощущал себя тем, пятнадцатилетним. Впереди – вся жизнь, и можно было заново ее завоевывать и покорять, как альпинист, но не с самого подножия, а с уже взятых высот – еще выше и круче. До самого пика. Чтобы потом встать, и обозреть, и поставить свой флаг.
Трофимов не растратил себя за тридцать лет. Он как будто простоял в холодильнике и теперь вышел, пошатываясь, в лето, ощущая мощный запас жизни и доверия к миру.
Жена и сын спали, каждый в своей норке, и даже во сне чувствовали свою защищенность: никто не придет и не сожрет, потому что их охраняет хозяин. Трофимова обдало теплой волной нежности и благодарности за то, что они есть. Что ему дано защищать двоих: женщину и мальчика. Это его женщина и его мальчик. Он им нужен. И значит, не одинок, а как бы утроен.
Хлеба не было, как всегда. Те же заплесневевшие куски в муравьях. Муравчики сновали крошечные, грациозные, похожие на полосочки тире в пишущей машинке. Странно, что эти создания назывались грозным словом: термиты – и могли сожрать, например, деревянный дом.
Жена возникла в дверях бесшумно и внезапно, как привидение.
– Хочешь, я схожу за хлебом? – предложил Трофимов.
– Я и сама могу сходить.
– А давай вместе сходим.
– Зачем? – не поняла жена.
– Вместе, – повторил Трофимов, как бы втолковывая смысл слова «вместе».
Жена робко смотрела в его лицо, как девочка – та самая, которая кинулась ему под ноги на катке. Она стояла, держась за дверной косяк, и не смела пройти, как будто это был не ее дом.
– Заходи, – пригласил Трофимов. – Чего стоишь…
Время остановилось и раздвинулось. Секунда стала длинной, как минута, а минута – как час.
В конце такой длинной минуты Смоленский позвонил в дверь. Своих ключей у него не было, он постоянно терял их и каждый раз, подходя к двери, клялся, что закажет себе ключи. Пойдет на базар и закажет в палатке сразу три или четыре пары ключей.
Дверь отворила жена. Внимательно посмотрела на Смоленского и, ничего не сказав, пошла спать.
Смоленский был знаком со своей женой с пятого класса средней школы. Еще тогда, в пятом «Б», она была самая умная и самая красивая девочка в классе. Потом они вместе поступили в медицинский институт, и она была самая умная и самая красивая студентка на курсе. А потом они поженились, и выяснилось, что жена у Смоленского самая умная и самая красивая женщина на Земле и любила она только Смоленского и больше никого. Любила с детства и не представляла, что можно любить кого-то еще.
Жена ушла спать, а Смоленский снял ботинки и в одних носках пошел в детскую комнату.
На раскладушке спал сын, четырехлетний мальчик. Из деревянной детской кроватки он вырос, а новую ему еще не купили. У раскладушки был какой-то временный, вокзальный вид, и мальчик на раскладушке тоже выглядел неприкаянным. Он шумно дышал, как насос, будто совершал серьезную работу, и личико во сне у него было сосредоточенное.
Над раскладушкой висела картинка: доктор Айболит выслушивает через трубку лисицу, а в очереди стоят мартышка, заяц, жираф. Смоленский сам покупал эту желтую блестящую картинку, а потом сам прибивал ее к стене. Дом был панельный, и гвоздь не шел в стену. Пришлось сначала вбить деревянную пробку, а потом уже в пробку – гвоздь.
Смоленский наклонился над раскладушкой, и все лучшее, все святое, что было в нем, полетело навстречу спящему мальчику, а мальчик летел к нему, раскинув во сне руки.
Смоленский стоял в темноте и искренне не понимал, как он мог даже на несколько часов предать этот дом, где каждый гвоздь забит своей рукой, и у него было такое состояние, как если бы он украл из музея ненужный ему экспонат, например египетскую мумию, и теперь должен сесть в тюрьму.