Бабель. Человек и парадокс - Давид Розенсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Лютов/Бабель, невзирая на угрозу своей жизни, все равно цепляется за мечту и говорит — не сердито, но робко и разочарованно глядя в лицо своей неудаче: «…сегодня я потерял Афоньку, первого моего друга…»
На этом рассказ не заканчивается. Он бросает в нас последнюю строку, и отсылка к Библии в ней столь явна, что читатель вздрагивает. «Грищук вынул из сиденья сморщенное яблоко. „Кушай, — сказал он мне, — кушай, пожалуйста…“» Разве это не отсылка к первородному греху — к яблоку с запретного дерева? Грищук, симпатизирующий Лютову, хочет подарить ему ключи от дворца — и уподобляется библейской Еве, уговаривающей героя отведать запретный плод и отправиться в изгнание, оставить райский сад, сойти на землю. «Кушай, пожалуйста», — говорит он: вот оно, сморщенное яблоко смерти, умения убивать, способности слиться с казачьим миром, яблоко изгнания из Эдема, прочь от твоих еврейских корней. Кушай, пожалуйста, освободись и стань чем пожелаешь. После этой фразы в рассказе наступает тишина. Больше ни слова. Лютов/Бабель не может сделать шаг, даже когда ему протягивает руку помощи обитатель мира его грез: он остается между мирами.
Кстати, яблоко как символ древа познания добра и зла — образ христианский. В еврейской традиции речь идет просто о плоде. Но если мы правы, то казак в своей системе ценностей мог предложить Лютову именно «яблоко» как символ понятия о разделении добра и зла, греха и добродетели.
В рассказе «После боя» Лютов/Бабель вновь оказывается перед выбором, способным подарить ему желанное растворение в чужом. Казаки, дерущиеся за поляков, побеждают в бою, и все пять тысяч бойцов шестой дивизии бегут. Начдив велит Лютову: «…завороти мне бойцов, душа из тебя вон!» Слово «душа» здесь ключевое — командир не просто грозится убить Лютова, он явно подразумевает, что, если Лютов не сможет «заворотить» казаков, добиться их доверия, он лишится «души». Лютов/Бабель должен принять решение — и это решение отразится на его судьбе и на его «душе».
Лютов тщетно пытается убедить казаков вновь вступить в смертельный бой, и тогда его разоблачает киргиз Гулимов. Он хватает Лютова за плечи, и Гулимов шепчет: «Твоя вперед… моя за тобой следом». Лютов/Бабель не знает, как поступить, какое принять решение. «Мне сделалось тошно от близости смерти и от тесноты ее», — проникновенно пишет Бабель. И здесь он выдает в себе еврея: как бы ни хотел он стать казаком, смерть пугает его, как пугала тех, кто спасался от казачьих сабель во время погромов.
Лютов/Бабель бежит — и он знает, чего эта нерешительность будет ему стоить: «Истерзанный друг мой, лошадь, шла шагом». Но рассказ еще не завершен, теперь в его центре — Акинфиев, припадочный и «бывший повозочный Ревтрибунала»: о его прежней должности в рассказе упоминается дважды, что необычно для Бабеля, крайне экономного в словах; вероятно, тем самым подчеркивается, что Лютова судит больной судья, в чьих решениях присутствует доля бредового произвола.
Акинфиев с омерзением обращается к Лютову/ Бабелю: «…но только виноватить я желаю тех, кто в драке путается, а патронов в наган не залаживает…» Возможно ли худшее оскорбление военному в бою? «Ты в атаку шел, — закричал мне вдруг Акинфеев, и судорога облетела его лицо, — ты шел и патронов не залаживал… где тому причина?..»
Дальше — больше. «Поляк тебя да, а ты его нет…» — бормочет припадочный обвинитель, обвиняя Лютова/Бабеля в измене: «Где тому причина?» Лютов/Бабель признает, что обвинения правдивы. «Значит, ты молокан?» — говорит ему Акинфиев. И снова Лютов отвечает «да», на сей раз увереннее. «Мне того надо, что ты при сознании, — закричал Иван с диким торжеством» (он готовится огласить смертный приговор), «ты при сознании, а у меня про молокан есть закон писан: их в расход пускать можно, они бога почитают…»
Заметим, что молокане не только никого не могут убить, но и мяса не едят. Так они «почитают бога».
Лютов/Бабель оказывается отлучен от казачьего мира и приговорен к смерти за остатки веры, оказавшейся сильнее воли, натуры и обстоятельств. Теперь некуда бежать, оправдания бессильны, шансов выжить — нет. Он — человек, который бежал от еврейского Бога в объятия казаков и революции, в которую верил, но казаки и революция рубанули саблей у него перед носом. Лютову/Бабелю здесь больше нет места. Ему остается только молчание.
Собирается толпа, появляются свидетели. Лютов/Бабель пытается бежать, спастись, но он окружен. «Ты патронов не залаживал», — повторяет Акинфиев, он пытается разодрать Лютову рот — чтобы Лютов заговорил, ответил, подписал свой приговор, — и наносит последний удар: «…ты бога почитаешь, изменник…»
Лютов/Бабель отталкивает припадочного, сбивает его с ног. Он больше ничего не говорит. «Я изнемог и, согбенный под могильной короной, пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений — уменье убить человека». Лютов/Бабель по-прежнему вымаливает у судьбы возможность стать как все, научиться убивать, не задумываясь, — и не может. Его «простейшее» желание так и не исполняется. Он остается снаружи всех миров, в которых пытался жить.
В «Учении о тачанке» Бабель пишет о том, как Лютову досталась тачанка (рессорная четырехколесная повозка с пулеметом) с повозочным, «и я перестал быть парией среди казаков». Казаки больше не видят в нем аутсайдера, не способного ездить на лошади, — навык, свойственный казакам настолько же, насколько умение плавать свойственно рыбам. И снова, описывая эту важную веху, достигнутую Лютовым в его стремлении к единению с казаками, Бабель переводит разговор на евреев.
В последнем абзаце он, катясь на своей тачанке, рассуждает о евреях и о синагогах, которые видит вокруг: «Глядя на них, я понял жгучую историю этой окраины, повествование о талмудистах… о раввинах…» Сколь бы близко Лютов ни подступил к казачьему миру, он не в силах забыть свой народ, и тот остается важной частью глубины его сознания.
В «Аргамаке» (1924) мечта Лютова исполняется: «Казаки перестали провожать глазами меня и мою лошадь». Этот рассказ завершал в поздних изданиях «Конармию» из цензурных соображений, и потому его нужно рассматривать в определенном контексте. «Аргамак» должен был смягчить советскую цензуру тем, что теперь «Конармия» оканчивалась рассказом о том, как Лютов научился ездить на лошади, а не рассказом «Сын рабби», в котором речь идет о невозможности примирить наследие отцов и революцию.
Аргамак — кличка полудикого казачьего коня, который достается Лютову, когда тот переходит «в самую боевую дивизию». «Служба моя началась редким предзнаменованием удачи — мне дали лошадь». Однако эта лошадь, отобранная в наказание за неподчинение у боевого казака, не желала носить еврея, чужака Лютова: такой конь неловкого ездока не стерпит. «Мука, которую я вынес с Аргамаком, едва ли не превосходила меру человеческих сил… — пишет Бабель. — Он не давался седлать». Аргамак в рассказе символизирует общество, которому навязывается еврей Лютов в своих попытках стать «иным».
В рассказе «Афонька Бида» произносится такой диалог: «„С дому коня ведет, — сказал длинноусый Биценко, — такого коня — где его найдешь?“ „Конь — он друг“, — ответил Орлов. „Конь — он отец, — вздохнул Биценко, — бесчисленно раз жизню спасает. Пропасть Биде без коня…“»