Баба Яга пишет - Ирина Краева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять я любила моих ненаглядных, сильных и добрых маму и папу и болталась у них поплавком на волнах их любящих рук.
И зелёный шар подкинули коники в небо, он радостно реял Луной.
И горела душа у деревьев, домов и собаки, у гвоздя, табуретки, цветка и фонтана – у каждого и у всех, на кого ни взглянуть.
Однажды я размышляла о смерти, сидя на подоконнике и поглядывая на листву американских клёнов, их ветки хотели погулять в моей комнате. Смерть – это не так уж плохо, думала я. Вот первая жена у папы умерла. Для неё это очень плохо. Но зато потом папа и мама встретились. И родилась я. Может быть, я родилась, потому что первая жена папы хотела, чтобы он не оставался без неё одиноким, жалким человеком? Может быть, она, уйдя в жизнь небесную, не оставила его в земной жизни без своей заботы? И я ей должна быть благодарна, что родилась. Если бы у меня был другой папа, я такой бы, как есть, не получилась. И не то чтобы я себе очень нравилась, но с другими ребятами во дворе я же ругаюсь и даже дерусь. Никем из них я быть не хотела. Я хотела быть только собой. Не было бы смерти, не было бы меня. Значит, смерть для чего-то нужна?
Чтобы развеяться, я позвонила Олежке и Кольке и позвала гулять.
– Ты чё? – спросил Колька, увидев мою физиономию, на которой я демонстрировала скорбную сосредоточенность.
– Да так, размышляю о всяких покойниках.
– А-а, – обрадовался Колька, отпнул посланный Олегом драный мяч, и они принялись катать его, покрикивая на два голоса классику всех дворов нашего детства:
– Маленький мальчик по крыше гулял,
вдруг поскользнулся и с крыши упал.
Долго смотрели собаки и кошки
на то, как моргают глаза у лепёшки.
– Глаза… у лепёшки, – помирали мы, – м-моргают…
– Дураки, ещё про гроб на колёсиках расскажите, – сказала подошедшая Галька, которая жила в соседнем доме и училась уже в третьем классе. И снисходительно спросила: – У вас хоть кто-нибудь умирал?
– Дедушка, – похвастался Олег.
– Тётя и ещё как это, ну… – замялся Колька.
– А настоящего покойника когда-нибудь видели? – ошарашила Галька вопросом.
Мы пристыженно замолчали. И тут я вспомнила. Я видела. Я была на похоронах. К нам несколько лет подряд приходила помогать убираться по дому Прасковья Фёдоровна. По пятницам. Я терпеть не могла этот день. В квартире сыро пахло тряпкой, а по углам валялись комочки грязи. Только-только соорудишь в диком лесу Аляски дивную пещеру из стульев, отцовского пиджака и старой шубы, и надо возвращаться домой через океан и всё растаскивать по вешалкам и шкафам, освобождая территорию для ведра и тряпки. Ведро звякало в самый волшебный момент стоградусного мороза, когда, заледенелая, я сжимала на груди кусок горячего золота (кирпичик из детского конструктора), и где-то лаяли собаки моей упряжки и трескал выстрел заблудившегося в тайге друга (бородатый такой, в мохнатой шапке).
Прасковья Фёдоровна невозмутимо орудовала тряпкой. Она вообще мало обращала на меня внимание. Серая голова с пучком волос, лицо, порезанное морщинами. О ней я не думала ни в какой другой день кроме пятницы, про неё не говорила, а при встрече никак не называла – ни бабушкой, ни Прасковьей Фёдоровной. Она была из какой-то другой, непонятной мне жизни, в которой у неё постоянно болели родственники, а внук её даже кого-то убил…
Когда Прасковья Фёдоровна умерла, меня взяли на похороны. Мама хотела показать особое уважение семье этой старухи, которая помогала пять лет держать дом в чистоте.
В тот солнечный день, на нашем дворе, я вспомнила, как из гроба, из белого платочка, которым была повязана голова Прасковьи Фёдоровны, на меня посмотрели огромные ноздри. И перевели чёрный взгляд, когда я отступила вправо.
– Знаете что, – сказала я сдавленным шёпотом Кольке, Олегу и Гальке, – к ней при жизни приходил муж-покойник. Сама говорила.
Как-то после трудов она ела пельмени из тарелки с молоком и рассказывала маме лёгким старушечьим голосом: «А муж-то мой, который на войне пропал, не сразу успокоился. Мы после войны ещё в рабочем общежитии квартировали. Маленькая комнатка, голубые стены, марля на окне. Придёт в белых кальсонах и рубашке. И лицо белое, нежное такое. Присядет. Я стою, не шелохнусь. Смо-о-отрю на него. Броситься бы к родимому. Да знаю, нельзя к Ванечке. Три раза ко мне приходил. Посидит так и уйдёт как-то. А однажды он на постель лёг. Говорит едва слышно: «Пашенька, ляг со мной». Я заворожённая, как Снегурочка, легла листочком рядом. А рука-то у него холодная, обожгла. Как вскрикну. Не стерпела. И пропал он. Больше уже не навещал меня».
На похоронах мама сказала мне: «Ты подойди к ней и просто посмотри на прощание».
– Но я не пошла, – сообщила я ребятам, – она ноздрями на меня смотрела!
А ещё я не сказала им, да и не вспомнила тогда, как тихо шептала: «Пашенька, ты к нам приходи по пятницам. И пусть пахнет тряпкой, ничего».
– Когда дедушка умер, я его за пятку подержала, чтобы он ко мне не приходил, – сказала Галька. – Теперь к нему на Макарьевское кладбище ездим, когда папка не пьяный.
И мы ездили на кладбище. К бабушке. Первый год почти каждую неделю. На пути к ней была могилка Сашеньки. Имя было написано чёрными завитками на белой мраморной плите. А с фотографии сиял улыбкой мальчишка. На его могилке всегда стояли живые цветы в стеклянных бутылках из-под молока, но я никогда не видела навещавших его родителей. И я думала: вот он один, и ему, наверное, скучно, ведь поиграть не с кем – кругом лежат только взрослые. Мне казалось, что покойники под землёй ходят друг к другу в гости. Под цветочками на могилках у них небольшие комнатки. Они пьют чай из жестяных кружек (как солдаты в окопах) и рассказывают друг другу смешные истории из своей жизни. Пока мама прибирала могилку бабушки, я отходила к Сашеньке и закапывала в цветнике, под анютиными глазками, конфету или солдатика.
Соседка Васильевна, улыбчивая столетняя бабушка, как-то сказала, что на могилки надо успевать до двенадцати часов – до этого часа покойники на месте ждут живых. И мама, изо всех сил цепляясь душой за народную мудрость, так и старалась делать.
Снимая тяжёлую серебристую цепь на оградке, она говорила: «Здравствуй, мамочка». А я молчала. Накрапывал дождик. На кладбище часто накрапывал дождь. Я стояла и смотрела на фотографию бабушки – черноволосой чалдонки, в благородных скулах которой проступал её дед – хакасский татарин. И мне казалось, что её взгляд, печальный и добрый, стремится ко мне не с овала на белом мраморе. А с серого летящего неба, из зелёной тьмы колышущихся елей, из глубины пёстрого кладбища… Капли стекали с листочков посаженной у памятника ирги, с жёлтого в красный. Падали на седую землю, обсыпанную хвоей, на ворону, подоспевшую к варёному яйцу, на меня… И я, замирая, слушала шорох капель, промахи крыльев птиц, стук веток, и душа трогалась в это общее неспешное движение. Где была бабушка в этот миг, я не думала, я знала: она рядом, я под светлой защитой её, навсегда-навсегда.