Андрей Белый. Между мифом и судьбой - Моника Львовна Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<…> свои красочные «макеты» (для «Масок») Б. Н. выбирал не из коктебельских («слишком отшлифованы и зализаны, хотя в своем роде и замечательны…»), а именно из цихис-дзирских коллекций. Последние он предпочитал за «изощренное» благородство «утонченных» матовых колоритов. Рядом с «серебристой воздушной пастелью» цихис-дзирских «градаций» коктебельские «образцы» казались тяжелой олеографией со слишком большим количеством масла. Разумею при этом не «фермампиксы» и не «прозрачные». Но они совсем не подходили для целей Б. Н. Он не отрицал красоты коктебельских камешков, но, в среднем, относил их к тому, что называл в искусстве он «reizend» — прелестное, милое. А цихис-дзирские воспринимал в стиле «hoch» или «erhaben» — возвышенно-строгое[1175].
Она указала, что с кавказских камешков «он „списывал“: то есть переносил, облекая в слова, взятые с <…> камешков краски на одежду, особенно на женские платья, и на обстановку: ковры, драпировки, обои, мебель, посуду»[1176]. И — более того — выявила, какие из романных описаний непосредственно восходят к собранным Белым наборам камней и отдельным «уникумам». Это и «севрский фарфор, леопардовых колеров, — с пепельно-серыми бледнями, с золотоватыми блеснями», и платье: «зыбь… шелка зеленого… серое кружево», и «чайная чашечка: „пепельно-серые, красные пятна“», и многое другое[1177]. «Но особенно дорог был Б. Н., — подчеркивала она, — „уникум“ с цихис-дзирского пляжа, — камешек, по которому Белый писал халат Коробкина в „Масках“»:
<…> фон — голубо-серый, с оранжево-карею, с кубовою игрой пятен, где разбросалося по голубому, пожухлому полю столпление пятен — оранжевых, кубовых, вишневых и терракотовых; пятна, схватясь, уходили в налет бело-серый <…>[1178].
Она вспоминала, что Белый «с того самого „счастливого дня“, как „выудил его со дна моря“, дрожал над ним, любовался переливами красок и хранил „пуще зеницы ока“. При отправке посылкой в Москву коллекций камней из Батума этот „уникум“, в числе немногих других, был отложен отдельно и проехал с нами весь путь до Кучина в наших ручных чемоданах, не сдававшихся в багаж. Сопровождал нас в Тифлис, потом по Военно-Грузинской дороге и по Волге. Б. Н. еще точно не знал, для чего ему понадобится этот „камнюшка“. Но знал твердо одно: он таит в себе „нечто значительное“»[1179].
* * *
Собранные в Коктебеле и на Кавказе камни Белый бережно хранил. «Все они — вот! Перед глазами. Будто вчера только видела их. Сколько над ними сидели, вели разговоры, сколько раз перекладывали. Как любовались и „холили“. С какой любовью хранили их и берегли», — вспоминала К. Н. Бугаева[1180]. В Кучине писатель по-прежнему с гордостью демонстрировал гостям свои каменные композиции, внимательно наблюдая за тем, как люди на них реагировали, и проверяя их эстетическую восприимчивость:
При показывании коллекций существовал негласно ряд строгих правил, и прежде всего, не позволялось «давать волю рукам», то есть перебирать и трогать камешки пальцами. «Варварство! Ведь не колупаем же мы красок в картине…» — мотивировал свое требование Б. Н. Но бывали нередкие случаи, когда не подозревающий об этих строгих правилах гость, чаще всего человек, не слишком близкий Б. Н., вел себя «недостойно» и смело «выгребал» из коробки приглянувшийся ему камешек, отчего все остальные тотчас же рассыпались, сдвигались с мест и «композиция нарушалась».
Интересно было при этом наблюдать лицо Б. Н. На нем проходила вся гамма чувств — от неподдельного ужаса до грозного негодования. Едва сдерживая себя, он потихоньку отодвигал «Таис» подальше от предприимчивых пальцев любителя; незаметно, будто рассеянно, закрывал крышку коробки и обыкновенно на этом прекращал свой показ, ссылаясь на то, что «утомил» и что «дальше уже неинтересно»[1181].
В 1931 году, собираясь покинуть Кучино и переселиться в Детское Село, Белый попросил Зайцева тайно от хозяйки забрать из его комнаты сначала лишь самое необходимое и дорогое.
Итак: пока Елиз<авете> Троф<имовне> не говорите, что бросаем Кучино; но, бывая в Кучине с Лелей, постепенно было бы хорошо вывезти из Кучина некоторые из тех книг, которые на полке, где лежит Пушкин, керосинку (под предлогом чинки, — мы-де просим: говорю о печке, стоящей в комнате), машинку ремингтонную, которая ведь Вам нужна для работы, камушки (Леля их просила); захватите, что можете, не возбуждая подозрений Ел<изаветы> Тр<офимовны>[1182], —
писал он 22 апреля 1931 года.
Этот переезд фактически уничтожил уникальную коллекцию камешков. «И все они <…> потеряны, — сокрушалась К. Н. Бугаева. — При ликвидации Кучина весною 1931 года одна знакомая отвезла их к себе на квартиру, в Москву. А там, в ее отсутствие… недоглядели… И дети, играя, рассыпали все»[1183].
Весна 1931 года оказалась роковой и для Белого, и для Клавдии Николаевны, и для их друзей, арестованных и сосланных по делу о «контрреволюционной организации московских антропософов»[1184]. Упомянутая в письме Белого Зайцеву Леля и «знакомая», увезшая камешки «к себе на квартиру, в Москву», — одно и то же лицо. Это та самая Елена Васильевна Невейнова, которая после смерти К. Н. Бугаевой унаследовала ее имущество и архив. То, что за камешками в «ее отсутствие… недоглядели» и их рассыпали, объясняется более чем уважительными причинами. Весной 1931‐го Е. В. Невейнова в числе других антропософов была арестована… Так что в течение трех лет следить за сохранностью камешков у нее не было никакой возможности. Однако, как видим, отнюдь не все камешки из коллекции Белого оказались, как писала К. Н. Бугаева, вводя читателей своих мемуаров в заблуждение, «потеряны». Хоть небольшая часть коллекции, но сохранилась, и К. Н. Бугаева, конечно, об этом знала. Об этом свидетельствует ее автограф на коробке папирос «Таис»: «Крышка от коробки с камешками — один из наборов, кот<орый> Б<орис> Н<иколаевич> назвал „Имеретия“. Надпись сделана им». Уцелевшую часть некогда обширного собрания можно сравнить с рассыпанной мандалой, имеющей историческое и эстетическое значение, но потерявшей магическую силу.
Конечно, сейчас уже невозможно найти прямую корреляцию между конкретным образом романа и каким-нибудь из сохранившихся камушков. «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…» — писала Анна Ахматова. В данном случае в роли сора — камушки, ставшие источником вдохновения и художественного творчества[1185].
2. АНДРЕЙ БЕЛЫЙ И П. П. ПЕРЦОВ В ФИЛОСОФСКОМ ДИАЛОГЕ 1920‐Х
«ИСТОРИЯ СТАНОВЛЕНИЯ САМОСОЗНАЮЩЕЙ ДУШИ» VS «ПНЕВМАТОЛОГИЯ»[1186]
Петр Петрович Перцов (1868–1947) вошел в историю русской культуры как редактор и издатель, критик, искусствовед и мемуарист[1187], а еще — как автор «Диадологии»[1188], масштабного культурологического и философского сочинения, до сих пор