Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видела Сомову один раз в жизни. Она сидела у Анны Андреевны с мокрым лицом и с помятой шляпкой. Когда она ушла, Анна Андреевна сказала мне и Козлику – «Вы не представляете, что только что была за сцена. Она пришла и, как была в шляпке, плюхнулась передо мной на колени и стала рыдать: «Вы больше меня, Вы больше меня!» Я могла только развести руками и сказать: «Ничем не могу Вам помочь». Нет, какова мизансцена!» Я помню, как мы смеялись и как потом Козлик всё повторял – «Рыдала, и, главное, в шляпке!»
Это она наглухо забыла или запрятала в своих воспоминаниях. Зачем такое вспоминать?
В дни войны цепкая пройдоха втиралась к именитым людям, прославляла, делая в своих переводах узбекских Маяковских, где в постели, где на страницах печати приклеилась к их именам, и так, мешая русскую и узбекскую знаменитость и приятельство, «выбила» себе перевод и квартиру в Москве. На том на тридцать лет и канула.
Вдруг я узнаю, что она собирается писать воспоминания об Анне Андреевне, упорно добиваясь моего адреса. Я его не давала, но она наконец его раздобыла и написала мне письмо, где изложила мне целый ряд бредовых неправд и просила меня исправить, если что не так. Я испугалась, что она наваляет Бог весть что, и вдруг сдуру решила ей помочь исправить и написала кое-что о днях нашей дружбы с Ахматовой, о которой она ничего не знала. Сейчас я кляну свою искренность и желание ей помочь.
В ответ на это мое письмо получила превыспреннюю телеграмму – «Благодарю Вас за красоту Вашей души». Затем последовало от нее письмо, в котором она вцепилась в меня мертвой хваткой. Она сообщила мне, что она уже договорилась с каким-то издательством, что напишет о дружбе Ахматовой с Алексеем статью, которая будет называться «И зацветает ветка за стеной» (из стихотворения, посвященного нам). Поэтому я должна срочно прислать ей музыку, фотографии, письма, описать его наружность, цвет глаз, и пр., и пр. Вспомнить всё, что могу, в подробностях и прислать скорей, скорей. От наглости и бесцеремонности у меня захватило дух, и я поняла, что ждать хорошего от этой пьянки нельзя. Я не ответила и замкнулась, как улитка, в раковину молчания по сей день.
Когда в журнале появилась ее публикация, я ей не ответила. Письмами и подсылаемыми ко мне людьми она старалась выведать мое мнение об ее увраже. Я молчала. Вестники спрашивали, может ли она напечатать мое письмо к ней. Я молчала.
И вдруг на Новый год получила от нее открытку, где она пишет, что мое молчание по поводу печатания моего письма она принимает как знак согласия. А! Каково! Я пришла в ярость и попросила свою приятельницу написать ей, что я решительно запрещаю ей это делать.
Письмо, написанное доверительно ей, с предполагаемым убеждением, что в порядке обыкновенной человеческой деликатности оно будет принято как таковое. Но, очевидно, все, что я там приоткрыла, оказалось слишком соблазнительным куском сведений, чтобы хищница с пустой душой отказалась набить свою суму.
Мне, всю жизнь так бережно хранившей сокровенность неомраченной дружбы, то, что было одним из прелестных даров, отпущенных нам этим любимым человеком и поэтом, чтобы всё это стала трепать пошлячка на страницах пошлого журнала, заглядывая в щели и окошко чужой жизни!!!
Эта мысль для меня невыносима, как невыносим весь этот мелкий рекламизм, рядом с чудовищной прозой дурного тона, какой дама разливается о красотах азиатской природы и гор. Боже мой, Боже мой, за что?
Я не говорю уже о том, что в воспоминаниях она сделала из меня «поклонницей таланта» и загробной сводней, привезшей с могилы Алексея горсть земли и высыпавшей ее на могилу Ахматовой. Нет, вы только подумайте, какое чудовищное, пошлейшее измышление!
Я в ярости! И что там говорить, когда она путает места, дома, стихи. Лихо пишет о могилах, а наградила Козлика серыми глазами, словно не видала его дивных карих глаз. Почти бальзаковских[339], с золотой искринкой.
Фразу, которую Вы, Аленушка, цитируете из моего того письма, подтверждаю.
Я очень сожалею, что единственный случай, когда могла бы вспомнить, как пришла к нам Анна Андреевна и с радостной и горделивой улыбкой, показывая письмо, сказала: «От Борис Леонидовича», – и прочла, а я сейчас помню только первые слова: «Дорогая, дорогая Анна Андреевна!» Помню, что в письме он писал о своем восхищении «Поэмой без героя». Как горько, что не запомнила великолепных, точных и удивительных пастернаковских слов. Помню только чувство, что осталось – словно колокол хвалы оставил долгий гул, а слов не помню. Наверное, письмо это хранится в ее наследии[340].
Вот это было единственное на моей памяти эпистолярное общение Борис Леонидовича с Анной Андреевной.
Но в жизни Анны Андреевны он всегда присутствовал как человек, которого она искренне и глубоко любила, и поэт, первейший из первейших. У нее было одно особое выражение, которое появлялось на ее лице, когда она говорила о трех людях – когда звучало имя Иннокентия Анненского, Михаила Булгакова и Бориса Пастернака. Что-то нежное, бережно утаенное и хранимое. Улыбка при этом как-то растекалась, глаза сосредотачивались, а взгляд уходил куда-то внутрь, не видя собеседника. Даже очень любимый ею Осип Эмильевич не был причастен к этому выражению – вероятно, слишком велик был трагический груз сопережитого.
Я помню, как часто в беседе она вдруг восклицала: «А вот у Пастернака…» – но что смыли десятилетия, да простит мне Бог и две великие тени.
Из жен Бориса Леонидовича она сердечно и тепло относилась к Женичке. И за то, что Женичка привела меня к ней в холодную каморку в холодный хмурый день, я навек ей благодарна и благословляю этот час.
Сама Женичка как-то, мне казалось, не тянулась к ней душой и не распахнулась. Стихи скорей ценила, чем любила, и тут же брала за руку Пастернака и ставила на первое место. Вообще Женичка была очень ревнива к Пастернаку во всех отношениях.
Как вам известно, Анна Андреевна терпеть не могла Зинаиду Николаевну. Помню, как она рассказывала, как та однажды вывела ее из терпения. Каждый раз, когда Анна Андреевна звонила по телефону, Зинаида Николаевна всё время повторяла: «Мы с Борис Леонидовичем, мы с Борис Леонидовичем», – пока Анна Андреевна в раздражении сказала: «А нельзя ли просто, Борис Леонидовича?».
При упоминании об О.В.[341] она молча поводила плечами и никогда ничего не говорила.
При моей последней встрече с ней в Москве она мне вдруг сказала: «Нет, Цветаева меня не любила, не любила». Когда я ей сказала: «А стихи, такие стихи к Вам», – она махнула рукой: «Ах, это всё литература». И была в этих ее словах убежденность и почти суровость: «Не спорьте со мной».