Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уж чего-чего, но такого я никак не мог ожидать. Чуть не выронив на пол эту бумажку, я только и мог спросить: «За что?». Военный, для которого подобная реакция, по-видимому, не была редкостью, спокойно мне ответил: «Мне поручено только ознакомить вас с содержанием этого документа. Никаких справок по существу его содержания я вам дать не могу. Если вы уже ознакомились с ним, то прошу вас расписаться на обороте» и протянул мне ручку. «А если я, считая такой приговор несправедливым, откажусь расписаться на этом документе?» – придя в себя, спросил я. Он мне так же спокойно ответил: «В случае, если вы считаете это постановление (так и сказал – «постановление», а не «приговор») несправедливым, можете обжаловать его в любой инстанции, по своему усмотрению. Если же вы отказываетесь расписаться, то я просто напишу на обороте “от подписи отказался” и распишусь сам». После такого ответа мне ничего не оставалось, как взять ручку и поставить свою подпись на документе. «Дату не забудьте», – напомнил мне военный. Поставил я и дату.
После этого он аккуратно промокнул мою подпись и дату пресс-папье, положил документ обратно в стол и нажал кнопку звонка. В дверях появился мой надзиратель, я взял свой узелок с вещами и вышел в коридор. Мы поднялись на этаж выше и попали в круглое помещение, по периметру которого располагались двери камер с неизменными форточками и «волчками».
Это и были пересыльные камеры. В отличие от следственных, где всякое проявление излишнего шума строго – вплоть до водворения в карцер – пресекалось, здешние надзиратели (а их было четыре дюжих молодца) совершенно спокойно мирились с довольно сильным шумом, доносящимся изо всех камер, и не обращали на него никакого внимания. Мой надзиратель сдал меня здешним, те что-то записали в своей книге, а затем один из них выдал мне «реквизит»: ложку, миску и кружку, которые у меня отобрали при уходе из следственной камеры, и, не задав ни одного вопроса, один из них, по-видимому старший, открыл ключом одну из камер и, впустив меня внутрь, захлопнул дверь.
Итак, свершилось: несмотря на то что я ни в чем более-менее серьезном не признался, никаких улик мне предъявлено не было, никаких обвинений тоже, даже объявления об окончании следствия (предъявление статьи 207-й) не было сделано, а все же заочно, безо всякого суда, мне был вынесен почти самый суровый приговор, да еще и не лагерь, а тюремное заключение. Вот тебе и юстиция, вот тебе и свобода, вот тебе и самая демократическая в мире сталинская конституция! С такими мыслями стоял я в августе 1937 года в дверях пересыльной камеры Бутырской тюрьмы в Москве.
Осматриваюсь: почти квадратная, с едва заметными закруглениями (видимо, тюремная церковь имела приличный диаметр) по наружному обводу, камера. Три больших окна, забранных решетками с неизменными «козырьками». Как и в следственных камерах – нары в два яруса (также щитовой системы). Они расположены как вдоль всех четырех стен, так и посредине камеры. Между ближними к дверям нарами и средними стоит стол, заставленный алюминиевыми мисками. Около дверей две параши, и на краю стола большой бачок с питьевой водой. И люди, люди – буквально кишат. В камере площадью 80—100 метров размещалось от двухсот до трехсот человек. Спасибо еще, что строители церкви «для благолепия» не пожалели высоты, хоть можно было более-менее свободно дышать, не то что в следственной камере. Пол и стены, до высоты человеческого роста, выложены керамической плиткой. Посредине под самым потолком, в металлической решетке, электролампа ватт на 100–150 тускло освещает весь этот ад. Скопление людей и теснота еще больше, чем в следственной камере, шум гораздо сильнее.
Стою в дверях, оцениваю обстановку. Видимо, мой заграничный вид (кожаное пальто, коверкотовый костюм, шелковая рубашка, берет и прочее) произвел какое-то впечатление на старожилов камеры: из самого «аристократического» угла раздался голос: «Товарищ новенький, подойдите сюда». Подхожу, оказалось, что там расположилась группа военных (преимущественно средних командиров из Кремлевской школы ВЦИК), прошедших по одному делу – УВЗ (участники военного заговора) через Военную коллегию Верхсуда. Вся «юстиция» проходила весьма примитивно: вызов с вещами из следственной камеры, час или два в «конверте», затем обычная камера (в той же Бутырской тюрьме), только без нар, за столом двое военных и несколько штатских: «Признаете себя виновным в…?» – «Нет, не признаю». – «Материалы предварительного следствия подтверждаете?» – «Нет, у меня их получили принуждением». Две-три минуты обсуждения прямо на месте: «Встать! Именем… за… по статье… десять лет заключения и пять лет поражения в правах». Вот и весь суд.
А бывало и пострашнее: комдив (по-нынешнему генерал-лейтенант) Мацон – участник империалистической и Гражданской войн, георгиевский кавалер, за Гражданскую войну награжден орденом Боевого Красного Знамени, за участие в подавлении Кронштадтского восстания. Тот же суд, процедура та же, и, наконец, приговор: высшая мера (уж не помню, наказания или социальной защиты – фигурировали обе формулировки). Затем длинная пауза. Мацон, неоднократно в боях за советскую власть смотревший смерти в лицо, спокойно стоит. Пауза затягивается. Мацон спрашивает: «Можно идти?», секретарь суда грубо его обрывает: «Пойдете, когда поведут».
И через несколько минут: «Но, принимая во внимание… заменить расстрел десятью годами заключения, с довеском, пять лет поражения в правах». Это называлось «десять лет с испугом». Не всем заменяли расстрел десятью годами прямо на суде, большинство приговоренных к расстрелу, но потом помилованных по несколько месяцев просиживали в камерах смертников. Впоследствии в этой камере я встретил человека, оставившего свой автограф: «Вышка! Прощай, молодая жизнь!» Его, оказывается, тоже помиловали, и теперь он направлялся на десять лет в отдаленные лагеря, просидев несколько недель в камере смертников, а что это такое, я еще расскажу.
Один из военных, поглядев на меня, нагнулся ко мне и тихо на ухо спросил: «Из Испании?» Хотя я понимал, что, откровенничая с кем попало об Испании, запросто могу к своему сроку получить и довесок – десять лет по статье «РВТ» (разглашение военной тайны), но тут уж настолько мне было горько и обидно на душе, да и сам вояка задал свой вопрос с таким участием в голосе, что я просто не смог не кивнуть утвердительно головой. «А ну ребята, подвиньтесь! – скомандовал вояка, бывший, по-видимому, старшим в их группе, своим соседям, – этот товарищ заслужил среди нас самое почетное место!»
Ребята подвинулись и, несмотря на отчаянные протесты отдаленных соседей, место для меня сразу нашлось (надо сказать, что иерархия получения места на нарах поближе к окну, подальше от параши, соблюдалась весьма скрупулезно: прежде чем попасть наверх, приходилось полежать и в «Шанхае», как почему-то именовались места под нарами, – на щитах, уложенных прямо на полу, головой к проходу, ногами «в пещеру» – к стене). Для того чтобы можно было как-то дышать, голову приходилось высовывать подальше – в проход, но при этом всегда существовал риск, что, особенно ночью, спросонок, вставший по надобности обитатель верхнего яруса нар может запросто наступить на голову лежащему внизу. Но тут уж ничего сделать нельзя было, лезть головой «в пещеру» (к закрытой верхними нарами стене) совершенно немыслимо, пригодного для дыхания воздуха там не было вовсе, а дышать и на верхнем-то ярусе не очень легко. Но так как мест на верхних нарах хватало чуть больше, чем на половину зэков, то естественно, что кому-то приходилось помещаться и под нарами. Это, конечно, было участью новеньких.