Легенда об Уленшпигеле - Шарль де Костер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого они с baes’ом вышли в общую залу, где пили гентские старьевщики, возвращавшиеся с брюггского субботнего базара, на котором они втридорога продали золотой парчи камзолы и серебряной парчи накидки, купленные за гроши у обедневших дворян, некогда тянувшихся за испанцами в их любви к роскоши.
И теперь у старьевщиков шел пир горой по случаю изрядных барышей.
Уленшпигель и Иоос Лансам сидели в уголке, выпивали и шепотом уславливались, что прежде всего Иоос пойдет к священнику, доброму пастырю, ненавидевшему Спелле – убийцу невинных. А потом пойдет к друзьям.
На другой день Иоос Лансам и предуведомленные друзья Михилькина после сигнала к тушению огней вышли из Blauwe Gans’а, где они, по обыкновению, пили пиво, и, дабы скрыть истинные свои намерения, пошли разными путями, а сошлись на Эвергемской дороге. Было их семнадцать человек.
В десять часов Спелле вместе с двумя сыщиками и Питером де Роозе вышел из «Сокола». Лансам со своими людьми спрятался в амбаре у Самсона Буне, который тоже дружил с Михилькином. Дверь амбара была растворена. Спелле, однако ж, их не заметил.
А они видели, как он, Питер де Роозе и два сыщика, захмелев, качались из стороны в сторону, и им была слышна его поминутно прерываемая икотой пьяная болтовня:
– Профосы! Профосы! Профосам хорошо живется на свете. Поддерживайте меня, висельники, – вам же от меня перепадает!
Из-за города внезапно донеслось верещание осла и щелканье бича.
– Вот упрямый осел! – заметил Спелле. – Его так вежливо просят, а он хоть бы что!
Но тут послышался стук колес и тарахтенье повозки, мчавшейся под гору и подскакивавшей на камнях.
– Остановить! – взревел Спелле.
Как скоро повозка поравнялась, Спелле и два сыщика схватили осла под уздцы.
– В повозке никого, – сказал один из сыщиков.
– Дурья голова! – вскричал Спелле. – Статочное ли это дело, чтобы повозки ездили ночью порожняком и без никого? Кто-нибудь, уж верно, спрятался. Зажгите фонари и поднимите их повыше, я сейчас посмотрю.
Спелле полез с фонарем в повозку, но тотчас же, испустив вопль, грянулся оземь.
– Михилькин! Михилькин! Боже, спаси меня! – вскричал он. И тут в повозке стал во весь рост человек, одетый в белое, будто пирожник, а в руках он держал две окровавленные ноги.
Как скоро Питер де Роозе и оба сыщика увидели при свете фонарей эту внезапно выросшую фигуру, у них тоже вырвался вопль:
– Это Михилькин! Мертвый Михилькин! Спаси нас, Господи!
На шум сбежались все семнадцать человек и ужаснулись сходству ярко освещенного луной изваяния с их усопшим другом Михилькином.
А привидение к тому же еще размахивало окровавленными ногами.
Лицо у привидения было такое же круглое и полное, как у Михилькина, но только синее, словно у покойника, изъеденное червями под подбородком и с грозным выражением.
Не переставая размахивать окровавленными ногами, привидение обратилось к лежавшему навзничь и стонавшему Спелле:
– Спелле, профос Спелле, очнись!
Спелле, однако ж, не шевелился.
– Спелле! – снова воззвал призрак. – Очнись, а не то я тебя столкну в разверстую адову пасть!
Спелле поднялся; волосы у него стояли дыбом от страха.
– Михилькин! Михилькин! – умоляюще заговорил он. – Помилуй меня!
Между тем собрались горожане, но Спелле не видел ничего, кроме фонарей, которые он принимал за глаза дьявола. Так по крайней мере он сам впоследствии рассказывал.
– Спелле! – возгласил дух Михилькина. – Готов ли ты к смерти?
– Нет, нет, мессир Михилькин, напротив, совсем не готов! – отвечал профос. – Я не хочу предстать перед Богом с душою, черною от грехов.
– Узнаешь ты меня? – спросил призрак.
– Укрепи меня, Боже! – воскликнул Спелле. – Да, я узнаю тебя: ты – дух пирожника Михилькина, безвинно пострадавшего и умершего на своей постели от последствий пытки, а эти две окровавленные ноги – те самые, к которым я велел привесить по пятидесяти фунтов к каждой. Прости меня, Михилькин! Это меня Питер де Роозе соблазнил: он мне пообещал, а потом и взаправду дал полсотни флоринов за то, чтоб я внес тебя в список.
– Хочешь покаяться? – вопросил дух.
– Да, мессир, я хочу покаяться, во всем сознаться и принести повинную. Но только будьте настолько добры – прогоните этих бесов, а то они меня сожрут. Я все скажу! Уберите горящие глаза! Я так же точно поступил в Турне с пятью горожанами, а в Брюгге – с четырьмя. Я позабыл, как их звали, но если вы будете настаивать, я припомню. В других местах я тоже грешил, сеньор, – по моей вине шестьдесят девять невинных страдальцев лежат в сырой земле. Королю нужны деньги, Михилькин. Так мне сказали. Но ведь и мне нужны деньги. Часть их я закопал в Генте, в погребе у старухи Гровельс, моей настоящей матери. Я все вам сказал, все! Спасите меня и помилуйте! Прогоните чертей! Господи Боже, Пресвятая Дева, Иисусе Христе, заступитесь за меня! Только уберите адские огни, а я все продам, все раздам бедным и покаюсь!
Уленшпигель, видя, что толпа горожан ему сочувствует, соскочил с повозки и, схватив Спелле за горло, начал душить.
Но тут вмешался священник.
– Оставь его, – сказал он, – пусть лучше он умрет на виселице, нежели от руки привидения.
– А как вы собираетесь с ним поступить? – спросил Уленшпигель.
– Мы пожалуемся на него герцогу, и его повесят, – отвечал священник. – Но ты-то кто таков?
– Я бедная фламандская лисичка в обличье Михилькина, – отвечал Уленшпигель, – сейчас я опять уйду в норку, а то как бы испанские охотники не поймали.
Питер де Роозе тем временем бежал со всех ног.
А Спелле был повешен, и имущество его было конфисковано.
И отошло оно к королю.
На другой день Уленшпигель шагал вдоль прозрачной речки Лис по направлению к Куртре.
У Ламме был очень несчастный вид.
– Ах ты нюня этакая! – сказал ему Уленшпигель. – Плачешь по жене, которая надела на тебя венец с рогами!
– Сын мой, – возразил Ламме, – она всегда была мне верна и даже любила меня, а уж я-то как ее любил, Господи Иисусе! Но однажды она отправилась в Брюгге, а вернулась – как будто ее кто подменил. С той поры, когда мне хотелось ее ласк, она неизменно отвечала: «Мы должны жить с тобой только как друзья». А я с сокрушенным сердцем говорил ей: «Красавица ты моя ненаглядная, ведь нас с тобой Господь сочетал. Я же малейшие твои желания исполнял. Я ходил в черной холщовой куртке и в бумазейной накидке, а тебя, невзирая на королевские указы, рядил в шелк да в бархат. Красавица моя, неужто ты меня разлюбила?» А она мне и отвечает: «Я, говорит, тебя люблю, как то заповедано в законе Господнем и в правилах церковных. Все же я останусь твоею спутницею, но только добродетельною». – «Не нужна мне, говорю, твоя добродетель, мне нужна ты, моя супруга». А она покачала головой да и говорит: «Я знаю, ты добрый. Все это время ты был у нас за повара, чтобы избавить меня от стряпни. Ты гладил простыни, воротнички и сорочки, чтобы мне не возиться с тяжелыми утюгами. Ты стирал белье, подметал комнаты и перед домом, чтобы я себя не утруждала. Теперь я сама всем этим займусь, но уж больше ты от меня ничего не требуй, муженек». – «Нет, говорю, пусть все остается по-прежнему: я буду твоей горничной, гладильщицей, кухаркой, прачкой, верным твоим рабом, но только помни, что муж и жена – это едина душа и едина плоть, и не разрывай нежных уз любви, которые столь ласково нас с тобой соединили». – «Так надо», – говорит. «Это ты в Брюгге, спрашиваю, пришла к столь жестокому решению?» А она отвечает: «Я дала обет Богу и святым угодникам». – «Кто же, спрашиваю, принудил тебя дать обет не исполнять супружеских обязанностей?» – «Тот, говорит, на ком благодать Господня, принял меня в число своих духовных дочерей». И вот с того самого дня она точно стала верной женой кого-то другого – до такой степени чужой стала она мне. Я ее умолял, и терзал, и угрожал, и рыдал, и увещал – ничего не помогло. Как-то вечером возвращаюсь из Бланкенберга – мне там нужно было получить арендную плату за одну из моих ферм, гляжу: нет ее. Верно, наскучили ей мои просьбы, тошно и горько ей стало глядеть на унылое мое лицо, и она от меня убежала. Где-то она теперь?