Книги онлайн и без регистрации » Историческая проза » Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше - Валерий Есенков

Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше - Валерий Есенков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 234
Перейти на страницу:

Во всяком случае, именно в эти беспечальные дни он вспоминает о «Севильском цирюльнике». Как ни беспомощен, как ни бестолков, как ни смешон в его комедии граф Альмавива, без посторонней помощи не способный даже жениться, всё же ему представляется, что в комедии главное не в этой очевидной бестолковости отжившей свой долгий век французской аристократии. А в чем же тогда? А в том, что бывший господин и бывший слуга находят возможным, даже необходимым объединиться и совместными усилиями, одолев все преграды, одерживают замечательную победу над косностью и клеветой, над старостью и вероломством, над всем этим вздором, наваленным у них на пути. Его комедия зовет к единению, к совместной борьбе, и призыв, брошенный им, должен быть всеми услышан.

Он просматривает комедию и направляет в цензуру. Натурально, человеку, который отныне известен в кабинете министров, разрешение на постановку выдается без промедления. Театр, уже однажды готовивший комедию к постановке, с восторгом принимает её возвращение. Возобновляются репетиции и следуют одна за другой.

Двадцать третьего февраля 1775 года состоится премьера, долгожданная и незабываемая: на него обрушивается такого чернейшего свойства провал, что в сравнении с ним провал «Двух братьев» может показаться успехом. Прямо ни в какие ворота не лезет этот провал, поскольку "«Севильский цирюльник» неизмеримо превосходит и «Евгению», и «Двух братьев», и многое из того, что прекрасно выдерживает на себе не такая уж прихотливая французская сцена.

Что же произошло? Ничего особенного не произошло, просто комедия не понравилась публике, а уж с эти ничего поделать нельзя. А кто виноват? Как ни парадоксально это звучит, виноват он один, хотя его комедия во всех отношениях хороша и прямо-таки обречена на громадный и долгий успех. В чем же тут дело? А дело тут в том, что тяжба с Гезманом де Тюрном и пущенные в него мемуары приносят Пьеру Огюстену такую громкую, такую всенародную славу, что весь Париж, вся Европа ждут от него уже только чего-то из ряду вон выходящего, невероятного. Если не сказать, невозможного. И непременно, непременно в возбуждающем духе его мемуаров, которые даже Кауниц в Вене читал, а ведь это сухарь ничего не читает, кроме казенных бумаг.

Сердце ему, конечно, щемит, но он уж другой человек. Он боец, он закалился в борьбе. К тому же ему представляется в критический этот момент, справедливо или по заблуждению оскорбленного самолюбия, что этот ни с чем не сравнимый провал подстраивают враги, разбитые им в открытом бою. Он вырастает. Он глядит на комедию другими глазами, уже не как на веселое представление, пусть с важным, нравоучительным смыслом, а как на оружие, которое надлежит обрушить на тех, кто продолжает наносить ему такие нестерпимые, такие разящие удары исподтишка.

Едва воротившись домой из спектакля, не распустивши галстука, не сбросивши камзола и башмаков, он затворяется в своем кабинете и новым, чуть не орлиным взором оглядывает комедию. Прежде всего, в ней мало действия, она слишком длинна и потому не может разить, как разит обнаженный клинок. Стало быть, долой одно действие, к чертовой матери, в корзину его! Он будто бы восклицает при этом, как признается задним числом:

– О, ты, бог шикальщиков и свистунов, мастеров по части кашля, сморканья и перерывов разного рода! Тебе нужно крови? Выпей мой четвертый акт!

Затем он касается своим острым пером там и тут, пользуясь малейшим предлогом, а часто не озабочиваясь ни малейшим предлогом, чтобы нанести чувствительный удар тем, кто не может смириться с его победой над ничтожным Гезманом, кому всё ещё дорог прежний, тысячекратно подкупный парламент, кто всё ещё держится за старый режим привилегий и отсутствия прав. Он и прежде достаточно щедро оделял Фигаро своим неуемным характером, своим темпераментом и умом, да и самые проделки веселого брадобрея слишком напоминают его собственные проделки в Мадриде, когда он так лихо вмешался в невообразимую помолвку Лизетт. Теперь он отдает Фигаро свой гнев, свою злость. И Фигаро вырастает, как вырос он сам. То и дело герой швыряет остроты, принадлежащие возмущенному автору, и пускает ядовитые стрелы, пустить которые позволяет себе с громадным удовольствием за живое схваченный автор. Первым делом, только ради этого заменив бритву пером, Фигаро песочит на чем свет стоит литераторов. Затем признается:

– Я запутался в долгах.

Он говорит:

– В одном городе меня встретили радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно.

Он напоминает всем, кто распевает одну задорную песенку:

– Одни меня хвалили, другие шельмовали.

Всё о нем, всё о нем, своем очаровательном авторе. Это его приключения, это он сам. Нельзя не узнать.

Отведя таким образом душу, вздремнув часа два, небритый, взлохмаченный, со сбившимся галстуком, врывается он утром в театр и швыряет чуть ли не новую пьесу на стол. Переполох происходит ужасный. Актеры вечно артачатся, вечно кобенятся, до истерики щекотливый, амбициозный народ, к тому же страсть как не любят роли учить, тем более не желают пораскинуть мозгами, как в старые реплики всунуть новую реплику, а то и вовсе несколько слов, лень-с, помилуй бог, для чего-с? Актеру монолог подавай, лучше бы во всю пьесу один монолог, очень монологи любит актер, с монологом ужасно удобно себя показать, а тут неприметный, кропотливый, малоувлекательный труд!

Они и артачатся, и кобенятся, но Пьер Огюстен сметает всё на пути. Своим вдохновением он заражает всех до последнего рабочего сцены. Актеры глотают новые реплики чуть не живьем, режиссер возится с новыми мизансценами, рабочие сцены кое-что выбрасывают, кое-что прибавляют из декораций. Работа кипит одни сутки, это суббота. Настает воскресенье, двадцать пятое февраля. С замиранием сердца поднимается занавес. Зритель настороженно, с затаенным злорадством впивается в только что провалившийся бесславно спектакль, готовится с ещё большим нахальством кашлять, сморкаться, шикать, шаркать ногами, а под конец орать черт знает что, лишь бы выразить автору свое благородное возмущение.

И тут является Фигаро, всё тот же он, да уже и не тот, что позавчера, у всех на глазах сочиняет задорные стишки про лень и вино, вроде тех, какие нынче поет весь Париж, и говорит, озорно подмигнув, намекая на то, о чем судачит непоседливый, вечно неугомонный Париж:

– Так, так, а если к этому ещё аккомпанемент, то мы тогда поглядим, господа завистники, правда ли, будто я сам не понимаю, что пишу…

И пошел, и пошел. И его узнают. Тот же голос, тот же тон, тот же смелый удар, что в мемуарах против всей этой парламентской сволочи и придурка Гезмана. Всё тот же он! Всё тот же он! Ах, черт его побери! И пробегает по залу смешок. И рушится смех, И люстры качаются от грома аплодисментов. Громадный, неповторимый успех! Его остроты становятся поговорками. Его намеки вызывают бурный восторг. Его мысли будоражат толпу. Его слава становится безграничной, едва ли когда прежде виданной в мире театра. Во всяком случае, мне припоминается всего два случая такой необъятной, ослепительной славы, сто лет спустя, в девятнадцатом веке, слава прозаика Диккенса в Англии и слава поэта Виктора Гюго, которого толпа поклонников уже до того довела, что перед неизбежной кончиной великий Виктор свято верит: помрет – и переименуют скучный Париж в громогремящий Гюгополис.

1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 234
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?