Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лживый интернационализм нашей пропаганды отравил многих людей настолько, что им стало наплевать на весь земной шар и они забыли, что везде есть страдания – действительные, а не выдуманные нашими газетами.
Когда «Новый мир» напечатал мою поэму, я был уверен, что ее не поймут – во всяком случае, в нашей стране. К счастью, я ошибся.
Действительно, об этой поэме не было ни одной статьи, но зато я время от времени начал получать письма от юных людей – то из Петропавловска-на-Камчатке, то из Чимкента, то с пограничной заставы, то из воронежского села – письма, благодарящие меня за то, что эта поэма спасла их от самоубийства. Люди услышали меня, поняли.
Поэма была переведена на иностранные языки, и ко мне стали поступать точно такие же письма от юных людей из других стран. Много раз и в нашей стране, и за рубежом на моих выступлениях ко мне подходили люди, спасенные этой поэмой.
Летом 1997 года в Бишкеке одна библиотекарша призналась мне, что в момент ее личной драмы, когда она неотступно думала о самоубийстве, эту поэму ей дала подруга, которой в свое время тоже помог мой голубь, долетевший до Киргизии из Сантьяго-де-Чили.
Но, пожалуй, самую поразительную историю мне поведал один писатель – переводчик поэмы на один из иностранных языков. Он, только что потеряв в автомобильной катастрофе жену и дочь, лежал один в опустевшем коттедже, размышляя лишь о способе самоубийства: петля, яд, газ, испарения бензина в машине, прыжок с крыши, с моста. И вдруг он увидел на подоконнике голубя с неразрешающими глазами. В дверь раздался звонок. Почтальон принес пакет от издательства с литературным подстрочником поэмы «Голубь в Сантьяго». Писатель начал читать и вздрогнул, наткнувшись на такого же голубя с такими же не разрешающими самоубийство глазами, когда-то смотревшими на меня с моего московского подоконника. Писатель взглянул на свой подоконник – там сидел тот же самый голубь. Писатель начал переводить эту поэму, и, как он признался, этот перевод вытянул его из мыслей о самоубийстве.
Судя по письмам и устным признаниям, эта поэма спасла от самоубийства более трехсот человек в разных странах, а может быть, гораздо больше, но я об этом не знаю и не узнаю, да и не надо. Может быть, когда меня уже не будет, эта поэма будет все так же спасать людей от чувства безысходности.
«Безвыходности нет» – слава богу, что эта моя простая, но заклинающая строчка была услышана. А то, что ее одинаково поняли в разных странах, еще раз доказывает, что все мы близки в своих главных чувствах.
Альбер Камю вспоминал в книге «Бунтующий человек» чьи-то великие слова: «Любая стена – это дверь».
Не так важно, кем сказаны необходимые слова. Важно, что они сказаны.
В 1967 году я был гостем в нью-йоркской квартире Жаклин Кеннеди. Эта женщина, всемирно прославленная во время президентства ее мужа, вовсе не поразила меня ни красотой, ни умом, но зато тронула простотой, естественностью, каким-то чудом спасенными ею в обстановке выслеживания репортерами. В туалетной комнате Жаклин, как будто у какой-то скромной секретарши, на отопительной батарее сушились чулки.
– Я никогда не мог представить, что вы сами стираете чулки, – честно признался я.
Она улыбнулась:
– Ну а что же, по-вашему, я их должна выбрасывать в мусоропровод? Каждая уважающая себя женщина должна сама стирать свои чулки…
Я ничего не спрашивал у нее об убийстве ее мужа. И вдруг она сама неожиданно заговорила об этом:
– Знаете, в тот момент, в Далласе, я вдруг почувствовала себя, как Анна Каренина перед поездом…
Гигантская социальная дистанция между бывшей первой леди США и чилийской проституткой в грязненьком дешевеньком публичном доме, недалеко от Огненной Земли, в городке Пунта-Аренас. В 1968 году туда меня затащил мой друг, чилийский Джек Лондон – Франсиско Колоане. Франсиско когда-то в молодости, в бытность моряком, был влюблен в одну девушку из этого дома, хотел жениться на ней, но она умерла от туберкулеза. Проститутки в складчину поставили над ее могилой мраморного ангела, и Франсиско в каждый свой приезд в Патагонию навещал кладбище, а заодно и публичный дом. Так было и на сей раз. Проститутки встретили его не как клиента, а как родственника. Выпили местный напиток «кола моно» («хвост обезьяны»), представляющий чудовищную смесь молока и рома, поплакали, повспоминали… В комнатке одной из проституток над ее кроватью висела фотография, выдранная из книги. Я не поверил глазам своим – это был Лев Толстой, босой, в белой рубахе, заложивший руки за пояс.
– Кто это? – спросил я.
– Отец, – кратко ответила женщина.
– Но мне кажется, что это Лев Толстой, – стараясь быть как можно тактичней, настаивал я.
– Ну и что. А почему он не может быть моим отцом? – резко оборвала разговор женщина.
Эта женщина не читала «Анны Карениной». Но она прочла по-испански другой роман Толстого – «Воскресение», подаренный ей каким-то моряком, и в истории Катюши Масловой увидела себя. Катюша Маслова – это, в сущности, та же Анна Каренина, только в других социальных условиях, а Нехлюдов – кающийся Вронский. Вот какую дочь Толстого я нашел в Патагонии, такой далекой от России.
Великое искусство – всегда великое отцовство. Толстой сам говорил об этом в одном из своих писем: «…не говорите мне про нее (про Анну. – Е. Е.) дурного, или, если хотите, то с menagement (осторожностью. – Е. Е.) – она все-таки усыновлена». Но, усыновляя, а точнее – удочеряя Анну, он удочерял множество женщин не только настоящего, но и будущего, и среди них – Жаклин Кеннеди.
Весной шестьдесят третьего года я был в гостях у Пабло Пикассо в его доме на юге Франции.
Маленький быстрый человечек со сморщенным лицом старой мудрой ящерицы, столько раз оставлявшей хвост в руках тех, кто пытался ее схватить, приручить, показывал мне свои работы. Сам он смотрел не на них, а на меня. Лукавые, искрящиеся любопытством глаза, казалось, раскладывали меня на составные элементы, а потом вновь складывали уже в каких-то иных, подвластных только воображению этого человека сочетаниях. Рама написанной в грязно-розовых тонах картины «Похищение сабинянок» покачивалась, поставленная на загнутый кверху эскимосский шлепанец из тюленьей шкуры, надетый на босу ногу. Руки, поросшие седыми, но какими-то веселенькими волосами, с молниеносностью фокусника показывали мне то мифологические композиции маслом, то иллюстрации тушью к Достоевскому, то условные карандашные наброски. Уверенные и небрежные взаимоотношения рук Пикассо с его работами были похожи на взаимоотношения рук кукольника с его героями, выведенными на парад-алле при помощи еле видимых ниточек. Работы плясали в руках, кланялись, исчезали…
– Ну что, понравилось что-нибудь? Только честно… Что понравилось – подарю… – так и ввинчивался в меня Пикассо глазами, вращающимися, как у хозяина тира из книги «Белеет парус одинокий». Я чувствовал себя Гавриком, но честно пробормотал, что мне больше нравится «голубой период», а не эти последние работы.