Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ну больничники ищут меня? Как же, соскучились. Давно не виделись. Мигом заметут!
Я вслушался.
Бубуканье…
Голоса различимей.
Молодой басок резал:
— Мария, ангел мой прекрасный,
Тебя любить всю жизнь готов.
Твой гордый стан и взгляд твой ясный
Пленили крепче ста оков.
— Глеба! Это невозможно слышать!
Девушка просыпала мелкий счастливый смешок и запечатала братцу рот поцелуем.
Вот так пан Глебиан! Охапками таскал с литературы пары, а к свиданию собственных стишков напёк? Или у кого слизал? У товарища Пушкина мы пока таких вроде не проходили.
И кто она?
Подглядывать нехорошо, но не знать ещё хуже.
Девушка стоит ко мне спиной. Кто же это? Кто?
По неясному голосу я сразу не узнал её. Скажи ещё хоть слово, может, и узнаю…
Они будто нарочно изводили меня, скрывали тайну. Поцелуй тянулся томительно долго. Это даже неприлично целоваться на виду у других. Или они думают, что планета лишь для них двоих?
А что если?..
Слышал по радио, на Тайване был конкурс на самый долгий поцелуй. Так победители там растянули волынку на че-ты-ре часа!
А если эти энтузиасты растянут на пять?
Мы с костыликами и торчи под ёлкой в вынужденной засаде?
В знак протеста я щёлкнул соловьём.
Похоже, соловей я липовый.
Парочка тут же прекратила безобразничать.
— Стройна, высока, словно тополь в лесу,
Синеву твоих глаз вижу я наяву…
И новый поцелуй.
Если я скажу, что он длился вечность, я ничего не скажу. В конце концов всё имеет конец. И этот их марафонский поцелуй.
— Глеб! — восхищённо выдохнула девушка и зарылась лицом к нему под мышку.
Марусинка!
Уму недостижимо.
Насакиральские монтекки и капулетти. Старики Половинкины смертно ненавидели нас. Иван готов передавить нас машиной.
А Марусинка, младшая его сеструня, и наш доблестный братчик чего творят?
Нацеловались до чёртиков и в обжимку навстречу мне бредут Бог весть куда. Смелые! Не им сказано: детей бояться — в лес не ходить.
Не боятся. Идут.
— Думаешь, я неловкая? — смеётся она. — Да у меня всё в руках горит!
— Смотри, а то пожар будет, — подгребает он её потесней к себе и целует.
Дома мама заслышала мои звонкие костылики на порожках. Выскочила.
В одной руке нож в муке, в другой круглый лист лапши.
Дверь нараспах.
— Сынок! Да откуда ты?.. Шо ж они в ночь вытолкали? И одного? Пешаком?
— А в больнице, ма, всё в строгом виде. Глянули в двадцать четыре ноль-ноль — здоров. Уходи! Не лопай нашу синеглазую манку!
— И то гарно. Сидай. Насыплю своей лапшички… Как у тебя, Антоненька, здоровья?
— Как у быка.
— Да быки разные бывают.
С миской примостился я к уголку стола.
Мама раскатывала лапшу зелёной литровой бутылкой.
— Топчусь, як белка в колесе… На нас беда упала. Глеба, адмирала нашего, в армию зовуть. Весной не тронули, дали школу домять. А зараз стрянулись. Завтра провожать. Надо стол накрыть, созвать товарищей. Шоб як у людей. Не на огород — в армию провожать! Хотел бежать утром к тебе прощаться. А ты сам уявись…
— Мой нос за сутки сабантуй чует. А где женихи?
— Где-нибудь под окнами у девок дежурят.
Дорога разбила меня и скоро поманило в сон.
Лёг я на крыльце за дверью в подвесную койку. Сам перед Маем сладил. Старое тканьёвое одеяло толсто намотал с обеих сторон на хорошие колья, наложил планочки и прибил к столбикам перил.
Сверху над койкой полка со всякой домашней рухлядью.
Нырнёшь в свою мягкую глубокую постелюшку-одеялко, никто тебя не видит. Ни люди, ни мухи. Уютно, таинственно так… Будто на волшебном корабле по ночному океану плывёшь.
Я уже засыпал, когда мимо прошил вприбежку Иван. Во всё на скаку заглядывал, даже под крыльцо к нам сунулся.
— Ну где ты, шалашовка? — сцедил сквозь зубы. — Паршивица! Бешеная тёлка! Найду — прибью. К забору на вечер буду привязывать. Как скотиняку. Ник-куда у меня, шаболда, не забежишь!..
Любящий братко искал Марусинку.
Разбудили меня поцелуи и придавленный, тихий смех.
Разлепил я хлопалки — та же не разлей парочка, наш баран да Машуточка-ярочка.
Меня ожгла молния.
Что же они белым-то днём целуются у крыльца?
Хотел было уже закричать, да что-то меня одёрнуло.
Лежу пялюсь вокруг поверх бортика койки.
Боже, да это ночь такая белая!
Ясно прорисованы черные тени от дома, от забора. От порожка три шага, вот они штакетины-копья, дальше волнистые ряды, ряды, ряды.
Месяц яркий-яркий, чайные ряды кажутся покрытыми искристым примороженным снегом. Беги по этим белым волнам, как бегал зимой всегда, и не провалишься.
И ёлонька напротив у крыльца видится майской белой яблонькой в фате невесты.
— Ты будешь меня…
— Не знаю, — ласково перебила она.
— А что ты знаешь?
— Что в голове не хватает шариков. Рассыпала.
Она смёется и с цыпочек то ли тянется к поцелую, то ли подаёт поцелуй.
Слова надолго замолкают.
— Ты будешь меня ждать? — запевает он старую тревожную песню.
— Буду! Буду!! Буду!!! — шёпотом клянется она. — Я это решила ещё в восьмом классе. Горькенький ты мой, что же мы с тобой такие разнесчатушки? Только и встречались по утрам, как бежали в школу за колышками. Классы разные… Да и из школы кой-когда. А потом… Я на чай… Ты дальше учился уже в городе… Зверюги мои… Не пускали… За три долгих года ни одной встречи… А сегодня не уберегли, сбежала…
— Зато каждый вечер встречались наши письма. К ручке притронешься только — по три листа само выскакивало. Спасибо Зиночке. Надёжная у нас связная.
— Ох, Зиночка… Вот подруга. На всю жизнь подарок божий! Сберегла нас друг для дружки… По-настоящему если, мы сегодня первый раз и встретились путём, хоть и живём в одном доме, под одной крышей… Только с разных сторон. Может, в первый и в последний раз совстрелись?
— Что ты! Что ты!
— Я-то ничего. А знаешь, что утром будет?.. Обманула… Легла. Слепила вид, что сплю. Наши поснули — я на пальчиках к тебе. Засветится эта блудильная наша лавочка — мои меня забьют и больно не будет. Жалковать всё равно ни об чём не стану. Ночку — с тобой! А там и нате на подносе мою беду головушку… Проводи снова меня… Потом я… И будем до света провожаться. Поздняя любовь не обманет…
Они понуро побрели за угол и скоро вернулись.
Наверное, у нашего крыльца целовалось вкусней.
— Я больше никого не полюблю, — говорил