Федор Никитич. Московский Ришелье - Таисия Наполова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это ты к тому, что я сыночка своего единокровного на верную гибель к тебе приставил?
— Всё в Божьей воле, Устим. Ты уже старик. Я хочу дать тебе прибежище до конца дней твоих. Посылаю тебя на своё подворье, на Варварку, будешь в помощниках управляющего.
— Я старик, говоришь? Нет, боярин. Старик на печи сидит, а я ещё послужу правде. Говорят, неделя красна середою, а жизнь — серединою. А посулов мне не надобно. Бедного с богатым не верстают.
— Так, значит, решил служить новому царю?
— А чем он хуже прочих царей? Люди-то поверили ему. Али они все дураки?
Филарету припомнились слова одного Божьего странника, забредшего в монастырь: «Люди правду по капле принимают, а выдумку — по ложке».
Разговор с Устимом взволновал Филарета. Вспоминалась прожитая жизнь. Он не мог заснуть. Молитвы на ум не шли. Мятежники, расположившиеся на боярском подворье, тоже не спали. До Филарета долетали обрывки разговоров:
— Ну, брат, как оно здесь, на боярском приволье?
— Что — как?
— Так ты ал и не здеся?
— А то не видишь...
— Значит, того... нашёлся?
— Не ведаю, об чём ты.
— Ну, так ты, значит, нашёлся.
— Тебе-то что?
— Ничего. Как есть ничего.
Филарет, невольно рассмеявшись, подумал: «Вот так и у тебя с Устимом получилось. Устим нашёлся. Да тебе-то что?»
Сапежинцы далеко опередили Филарета, колымага которого тащилась медленно и неуклюже. Скрипели немазаные колёса, и это было, кажется, единственным звуком за всю дорогу. Не слышно было ни скрипа колодезного журавля, ни собачьего лая. Многие сёла и посады, близкие к Тушину, были покинуты жителями, огороды оставались неубранными, и на свободных пространствах хозяйничали лишь вороны да галки. Иногда полевые дрозды, сбиваясь в стаи, склёвывали рябину на опустевших подворьях. Такое запустение Филарет помнил только в окрестностях Новгорода, где хозяйничали опричники Ивана Грозного, всё уничтожавшие и сжигавшие на своём пути.
На разъезде возле Тушина колымагу Филарета надолго задержали. Суровый с виду казак в красном жупане придирчиво оглядел Филарета, задержался глазами на его татарской шапке — не басурман ли? — и велел обшарить все углы кареты. Когда в ней ничего не обнаружили, казак грубо спросил:
— Пошто молчишь? Давай бумагу.
— У меня бумага к самому государю.
— Ты не отнекивайся, а подавай бумагу. Молчишь? Кучер, заворачивай оглобли!
Кучер колебался, и казак схватил лошадь под уздцы. Глаза Филарета налились гневом.
— Прочь с дороги, смерд! Здесь тебе не казацкая степь. Или тебе не ведомо, что меня призвал к себе государь Димитрий Иванович!
— Имя «царя» и гнев странного проезжего поразили казака. Выпучив глаза, он почтительно смотрел на Филарета, потом крикнул кучеру:
Езжай!
Но испытания Филарета на этом не завершились. Что ни переулок — то разъезд, что ни улочка — то «таможня», и Филарет понемногу привык к бесцеремонности дорожного досмотра. Эта бесцеремонность означала лишь, что у тушинского царька была верные слуги.
До Филарета дошло немало слухов и легенд о свирепой подозрительности Тушинского вора. Очевидно, он извлёк уроки из ошибок своего предшественника. Самоуверенностью и наглостью он намного превзошёл первого Лжедимитрия.
До чего же быстро люди холопского звания улавливают настрой своего господина и с собачьей преданностью следуют малейшей его указке! Позже это стали называть порчей нравственности. Келарь Троице-Сергиевой лавры Авраамий Палицын, оставивший свои воспоминания о тех трагических днях, писал: «Россию терзали свои более, нежели иноплеменные: путеводителями, наставниками и хранителями ляхов были наши изменники, умирая за тех, которые обходились с ними как с рабами. Добрый, верный царю воин, взятый в плен ляхами, иногда находил в них жалость и самое уважение к его верности, но изменники... всех твёрдых в добродетели предавали жестокой смерти».
В эту свою поездку в Тушино и в более позднее время Филарет на раз убеждался в том, что у людей всех сословий без исключения понемногу исчезало сдерживающее нравственное начало, веками выработанное поколениями русских православных людей.
Въехав в Тушино, Филарет стал свидетелем одной сцены. Многое в жизни Москвы и Тушина определялось поведением перелётов, которые ездили туда-обратно с выгодой для себя. Двое таких перелётов, знавших друг друга прежде, встретились возле «таможни». Худородный с виду мужичок спрашивал у мастерового в фартуке:
— Ты как здесь?
— Что как?
— Так ты али не перелёт?
— А ты что за допросчик? А ну поворачивай назад!
И вдруг мастеровой повелительно добавил:
— Гривну[32] выкладывай, хохол! Ныне даром лишь зуботычину можно получить.
— Ловок ты, москаль, ни за что гроши тянуть.
— А вот я тебе покажу, за что.
Хохол вскипел:
— Вижу, разжирел ты на дармовых харчах. На тебе, видно, и креста нет.
Москаль внимательно вгляделся в лицо спорщика. Кучер, однако, не стал дожидаться, пока москаль с хохлом разберутся между собой, и самовольно миновал заставу: его никто не остановил. Вскоре они выехали на прямую улицу с деревянными тротуарами и остановились возле «царского» дворца.
Патриаршие палаты, куда привели Филарета, были только что построены. Это было непривычное для глаз Филарета странное сооружение с башенками, чем-то напоминающее готические строения, виденные им в Литве.
Встретил его священник в длинной чёрной рясе и провёл в покои. Первое, что поразило Филарета, — это распятие на стене, привезённое, видно, из Литвы. У него застучало в висках, побежали смятенные мысли. «Велят крестить народ в новую веру? Или я уже не русский митрополит?»
Через несколько минут Филарет был облачен в саккос[33]. Он не был похож на саккос, какой Филарет видел на патриархе Гермогене. Он был сшит из не виданного им ранее аксамита[34]. Золотые нити причудливо сплетались в разнообразные цветы и окаймлялись красным контуром. Филарета, чувствительного к роскоши и драгоценным каменьям, особенно поразило великолепие саккоса. Вмиг отошли пережитые им огорчения. Он не чувствовал тяжести одежды, хотя саккос весил около пуда. Между тем священники подали ему куколь, на котором были вышиты виды Иерусалима. Куколь был также украшен сапфирами и шит жемчугом с золотыми и серебряными нитями.