Литература как социальный институт: Сборник работ - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но эти возможности, как уже сказано, были едва намечены. Дело, с точки зрения социологии, разумеется, не в нехватке интеллектуальных сил и возможностей, а в социальных обстоятельствах, определявших возможности обращения к тому или иному ресурсу объяснительных средств, многие из которых оказались закрытыми.
Движение проблематики ОПОЯЗа шло от задачи теории литературы к теории истории литературы и в конце концов вернулось к тому, против чего опоязовцы изначально выступали, – к неконцептуальной истории литературы. Отсюда вопрос: почему же фактически оказалась нереализуемой идея теории литературы?[274]
Выдвигая положение «искусство как прием», члены раннего ОПОЯЗа не только указывали сферу предметных разработок теории литературы, но и, что кажется не менее важным, вводили в науку тот эксплицированный антропологический компонент, о котором мы говорили выше: инновационное действие – «семантическое изменение»[275]. «Семантический сдвиг» (разумеется, сама по себе эта характеристика человеческого поведения, состояния известна давно, будучи предметом восторгов, размышлений или описаний, но она не подвергалась концептуальной проработке, а стало быть, была недоступна для систематической теоретической работы) представляет собой сложную структуру действия, состоящую из нескольких взаимосвязанных планов и элементов: семантической структуры значений, мотивации ее конституции (процесс «ее делания» или воспроизводства, включающий модификацию отношения к ней, основания этой модификации – «способ пережить делание вещи»[276]). Эта структура действия в свернутом виде содержит: а) генетический ресурс значения – то, откуда берутся элементы значения; б) семантическую перспективу нового синтеза – в каком отношении, для чего они соединяются; в) каким образом они синтезируются в новом целостном смысловом качестве. Аналитически можно рассматривать эти планы по отдельности, но функциональный смысл подобного образования значим только в их целостности, в противном случае троп как смысловое единство просто распадается. Субъект этого действия не просто выражает какое-либо значение, но и указывает вместе с тем его генезис, характер его производства, являющийся одновременно и алгоритмом понимания производимой новой семантической структуры. Причем каждый из элементов подобной структуры действия сохраняет свою связь с семантикой норм литературной культуры, характерной для партнеров или противников самогó субъекта инновационного действия. Такого рода связь сохраняется либо эксплицитно (т. е. выражается непосредственно в процессе семантического сдвига), либо же реконструируется теоретиком литературы (в случае запаздывающего признания инновации), восстанавливающим ту или иную интенциональность семантических элементов, адресацию их, коммуникативность или цитатный характер.
Поставив в центр своих теоретических разработок подобную структуру инновационного литературного действия, смысловое изменение, опоязовцы стремились описать его формы, обнаруживаемые в разном материале – стиховом, прозаическом, в пародии, в отношениях больших литературных систем типа «жанр» и т. п. Именно с этими аналитическими задачами связано операциональное использование метафор литературного взаимодействия, рационализируемых до известной степени терминологизации (что вполне удается, поскольку в самой семантике отобранных понятий содержится определенное указание на предметные особенности материала – субъекта инновации и его оппонента, в отличие от биологических аналогий и метафор, где представлена лишь методологическая направляющая, а содержательных характеристик не дано, в результате чего сливаются или не могут быть разведены предметные конструкции и методические регулятивы, т. е. возникают эффекты методологического реализма).
Указывая в своих предметных построениях способы их теоретического конструирования, опоязовцы тем самым разрушали единую рутинную норму реальности, которой задавалось и поддерживалось единство идеологии литературы как (высокой) «культуры». Но вызывавший столь резкую реакцию релятивизм был не ценностным, а теоретическим. Мировоззренческие же ценности опоязовцев были вполне определенными: они охватывали прежде всего круг проблем личностного самоопределения, самоосмысления[277] в потоке неопределенных событий, т. е. отвечали опять-таки структуре культурного действия, самому пафосу культуры, ее наиболее глубоким импульсам[278], или же, словами Тынянова о Брюсове, опоязовцы сделали «принцип своего творчества своей темой, и так как принцип этого заключался в переводе слова из области сглаженных эмоций в область нарочито интеллектуальную и в перекрещивании противоречивых традиций, то тема оказалась заранее парадоксальной»[279].
Открыто эти принципы проявились, конечно, в критических, а не теоретических работах. Следовательно, та же структура действия, которая была выдвинута ими в качестве теоретического объекта литературного познания, использовалась и в качестве ценностного основания самоконсолидации группы, самоосознания. И эта же структура действия выступала в качестве методологической направляющей, т. е. служила принципом отбора материала для объяснения: «История в этом смысле – особый метод изучения настоящего при помощи фактов прошлого»; «Мы ищем в прошлом ответов и аналогий, устанавливаем “закономерность” явлений»[280].
Такая особенность теоретической работы (неразведенность методического принципа и тематического задания), обычная для начальных стадий развития научной школы или направления, имеет своим следствием то, что исследователь, продолжая действовать только таким образом, принужден к непрерывному обнаружению в материале одной и той же принципиальной структуры (что оборачивается смещением теоретической работы, превращением ее в содержательную и эмпирическую). Материал для проработки опоязовцам поставляла, естественно, история литературы.
Так, от первоначальных, вневременны́х конструкций (поначалу в работах и Шкловского, и Тынянова историческая последовательность рассмотрения не играла никакой роли) они были логически приведены к историческому материалу, исторической работе, что потянуло за собой и проблематику исторического движения как системы инновационных действий, т. е. эволюционного ряда литературы, объясняемой из нее самой. (Ср. замечание Эйхенбаума о том, что на первых этапах они «занимались не историей, а теорией и технологией (имманентной эволюцией)»[281].) Это смещение теории литературы к теории истории литературы как содержательное наполнение чистых теоретических конструкций привело к ряду уже собственно методологических проблем, от возможности решения которых зависела судьба складывающейся теоретической парадигмы (ср. письмо Шкловского Тынянову от 4.03.1929 г.[282], где он говорит о недостаточности решения «стереометрических задач на плоскости», о необходимости введения еще одного измерения, помимо двух линий семантического исследовательского параллелизма – архаизма и новации).
Использование одной семантической структуры и как основания теоретического конструирования, и как методологического регулятива обернулось методологическим реализмом (особенно ощутимым в отношении постулата системности) и было подвергнуто острой критике, начиная с Жирмунского[283] и кончая представителями любой возникающей литературоведческой школы, числящей в своих предках или родственниках формалистов. Таким образом, от теоретической эвристики «приема», инновационного действия и его конструкции опоязовцы были вынуждены перейти к дескрипции (Шкловский в 1930 г. говорит уже о «нашем описательном методе», дополненном задачей «усложнить его учетом изменения функции»[284]). Следовательно, опоязовцы оказались в логическом кругу (в той, разумеется, мере, в какой здесь можно говорить о группе как единстве), т. е., по существу, занимались самоописанием на содержательном историческом материале. Они столько же вносили смысл в литературный материал, которому интерпретатором назначался характер системности, сколько его и объясняли. Другими словами, «история» в этой теоретической ситуации для них становилась не только собственно эмпирическим материалом, но и парадигмой объяснения (с соответствующей метафорикой выражения), организованной по принципу той же культурной структуры, которую они воплощали собой, в своей работе, а именно структуры смыслопорождающего, смыслообразующего действия. Исторический материал поэтому заранее, априорно не представлял для них бессвязное многообразие событий и явлений (Эйхенбаум: «…напрасно историю путают с хронологией…»[285]), а воспринимался как организованный по определенным нормам, упорядоченный по сюжетам литературной борьбы (т. е. в виде смысловых целостностей, фаз борьбы, преемственности и разрывов). Эти правила литературного