Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах - Лев Мечников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут и известная Людмила Ассинг[407], с романтически безобразной наружностью, одна из перезрелых девственниц, племянница Фарнгагена фон Энзе[408], издательница его писем, знавшая лично многих всесветных революционеров сорок восьмого года, считавшаяся сама какой-то косвенной революционной знаменитостью.
Из итальянских своих адъютантов Бакунин сам очень скоро отличил молодого и красивого Андреа Джанелли[409]. Скромный, молчаливый, он казался созданным для нежных ролей. Я знал его давно, еще гарибальдийским волонтером, но никогда не сумел различить в нем ни одной выдающейся черты, кроме разве прекрасной, черной как смоль, густой бороды и классически правильного, матово-бледного лица с задумчивыми, крупными черными глазами.
Благодаря Бакунину, Джанелли внезапно становится героем дня… Во всей Тоскане нет истинного революционера, кроме Джанелли. Приводится в известность, что в 1852 или 1853 г. Джанелли принимал участие в одной из отчаянных экспедиции Ф. Орсини; что сам Орсини передал в своих записках рассказ об этой экспедиции несколько неверно… Джанелли, под руководством Бакунина, печатает свои поправки в рассказу Орсини, бросая комок грязи в тень давно казненного итальянского конспиратора…
В это же самое время и под кровом той же бакунинской квартиры в Via Montebello сердце Людмилы воспаляется страстью к этому итальянскому Руслану, и наш «первосвященник атеизма и анархии» почему-то освящает своим рукоположением, или по крайней мере своим вмешательством, эту сердечную связь.
Но роль героя дня и счастливого обладателя сморщенного тела девицы Ассинг и ее доходов, как и все розы, оказывается далеко не без шипов… Флорентийские кружки, оказывается, глубоко возмущены литературными и нелитературными подвигами Андреа Джанелли, и тот, о котором вчера еще не говорили вовсе, которого все знали просто за доброго малого – становится яблоком раздора, мишенью, в которую сыплют обличениями, обвинениями, вызовами; а наконец и пускают на разных дуэлях две, три пистолетные пули, не считая нескольких сабельных ударов и нескольких уколов рапир…
Не прошло и полугода со времени поселения Михаила Александровича в Via Montebello, и все флорентийские демократы, носившие его чуть не на руках, повертываются к нему спиной…
Все это мелко, жалко, смешно, порою, может быть, грязновато. Но во мне, видевшем всю эту канитель изо дня в день, не закупленном ни за, ни против Михаила Александровича, никакими кумовскими или побочными соображениями, – в итоге все же-таки слагалась непоколебимая уверенность, что в душе этого человека не мелькнуло ни одного мелкого или грязного побуждения.
VI
Последняя ночь карнавала, который в скромной и сдержанной Флоренции далеко не так роскошен и хорош, как в буйном Неаполе, в величавом Риме или в кокетливой Венеции.
Час второй ночи. Я уже лег в постель…
Мы жили в нижнем этаже небольшого дома в художническом квартале Вагbano[410].
В окно раздается неистовый стук, сопровождаемый громким хрипом и криком по-русски: «отворите».
Признав голос Бакунина, жена, не совсем еще раздетая, бежит отворять. В дверях появляется сконфуженная фигура Антоси, закутанной в серый кафтан своего мужа. Одна половина ее курчавой белокурой головы в папильотках. Чрез распахнувшийся кафтан видна рубашка и ночная юбка. А за нею Бакунин во фраке и в цилиндре… Говорят: помогите, беда.
Невольно приходить мысль о ночном аресте или полицейском вторжении. Но дело объясняется более конституционным образом. Михаил Александрович, не знавший отдыха, по своему обыкновению, и эту ночь проводил в каком-то кружке с более или менее политическим оттенком. Антося, вернувшись раньше, стала укладываться спать. Одна в целой квартире, она соскучилась и набоялась до того, что, когда, наконец, заслышала внизу грузные шаги своего мужа, стремительно бросилась ему навстречу, забыв захватить с собою ключ. А флорентийские двери устроены так, что без ключа снаружи войти нельзя, если некому отворить внутри. Бакунины же не держали горничной… Пришлось ночью, в фантастическом костюме, по холоду, отправляться на противоположный конец города, к нам. К счастью, на полпути попалась извозчичья карета.
Квартирка наша была мала, и разместить нежданных гостей было нелегко. Уступив Антосе свое место в кровати жены, я с Бакуниным умостился, как мог, в соседней комнате, на диванах. Скоро раздался такой неистовый храп, что я, в нервном возбуждении, поспешил одеться и прогулял всю ночь, припоминая басню о зайце, решившемся из гостеприимства разделить с ежом свое помещение. К утру диван, на котором спал Бакунин, оказался продавленным…
Этот ночной сюрприз наводит на мысль о другом, случившемся несколько недель спустя.
Около полуночи – звонок. Мы думали, не Ножин ли додумался до какого-нибудь социологического сомнения и пришел оповестить. С ним это случалось не раз, и различия в часах он не соблюдал…
Оказалась совершенно незнакомая высокая фигура, с усами и бакенбардами, русского военного пошиба.
– Позвольте рекомендоваться: я Карпь[411], – сказал он с несколько польским акцентом речи. По-русски говорил он прекрасно и правильно вполне.
– Никогда не слыхал.
– С письмом от Михаила Александровича Бакунина.
В коротенькой записочке Бакунин объяснял, что посланный заслуживает доверия, как и он сам, и что он, Михаил Александрович, от души рекомендует мне его и его дело.
Дело оказалось несколько экстренным.
Для признания польских повстанцев за воюющую сторону, по крайней мере со стороны иностранных держав, требовалось, чтобы польский флаг появился на одном из морей, открытых для французских и английских судов. Попытка в этом роде Лапинского[412] на Балтике не удалась; теперь замышлялся другой, более широкий план на Средиземном и Черном морях. От меня требовалось, чтобы я взял на себя роль посредника между этой польской организацией и Гарибальди. Карпь оказался русский морской офицер, граф Сбышевский[413], бежавший с одного из наших судов, бывших тогда в кругосветном плавании. Кроме этой ночи, я не встречал его никогда, но тут он произвел на меня очень хорошее впечатление.