Непохожие поэты. Трагедия и судьбы большевистской эпохи. Анатолий Мариенгоф, Борис Корнилов, Владимир Луговской - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Панна, панна! / Всё пропало. / Обыск медленный идёт. / Из холодного подвала / Поднимают пулемёт. / Он стоит на толстых ножках, / Плотный, тёмно-голубой, / Золотистую дорожку — / Ленту / Тянет за собой…»
«Дальней пули свист внезапный… / Пятый день идём на запад».
Красноармейцы дарят ему трофейную саблю — он её тут же цепляет на пояс.
Любопытный момент: уже на территории Польши Луговской с Долматовским попадают в здание польской полиции. И там они — впервые в жизни — видят наручники и резиновые дубинки. Невидаль!
В Вильно Луговской, Долматовский и старый знакомый Кирсанов получают очередной приказ: срочно наладить выпуск газеты — в редакции эмигрантского «Русского слова».
Едут по указанному адресу, по-хозяйски стучат в двери, грохочут, входя, сапогами, грозно взирают на остатки перепуганного коллектива — откуда местным журналистам знать, что перед ними поэты, циркачи стиха, а не зубастые чекисты и расстрельная команда.
Кто-то из троих аккуратно берёт последний номер газеты в руки — там же крамола и антисоветчина, должно быть, — а на первой полосе шапка: «Советские войска наступают! Гитлер застрелился!»
Эмигранты, стоит признать, оказались прозорливыми. Но чересчур оптимистичными в своей прозорливости.
Номер делают за ночь — утром выясняется, что тираж распространять некому: главред арестован, разносчики разбежались. Недолго думая Луговской и Кирсанов сами выступают в качестве продавцов газет. Ажиотаж огромный, номер рвут из рук…
К ноябрю Луговской вернулся в Москву. Снова Литературный институт, снова восторженные ученики: дядя Володя в скрипучих сапогах вернулся с очередной войны. Между прочим, Сергей Михалков в те годы Луговского знал хорошо — кто ж его не знал! — и вполне мог дядю Стёпу срисовать не только с себя, но и на куда больших основаниях с этого великана, перемешавшегося из одной «горячей точки» в другую. Разве что литературной детворе, любившей великана Луговского, было лет под двадцать.
Той осенью «дяде Володе» позвонил его ученик Михаил Луконин.
— Знаю, знаю, о чём хочешь поговорить, — опередил Луговской. — Жду тебя.
В ноябре 1939 года, сразу после Польской кампании, началась война с Финляндией — или, как говорили тогда, с белофиннами.
Сегодня уже трудно осознать, насколько велика была вера в советскую власть, вождя и правоту народа, — но на войну, в том числе из Литературного института, буквально рвались.
Проходили очень строгие собеседования, молодых поэтов пытались отговорить, без обиняков рассказывая, что там скоро будут чудовищные, даже по русским меркам, холода, что на войне со многими случается смерть.
Студенты шли к Луговскому за благословением: идти в бой, дядя Володя?
Он благословлял: идите.
Благословил Луконина, благословил других: с курса ушло на фронт восемь поэтов.
Может быть, Луговской думал, что и в Финляндии всё будет так же стремительно и мощно, как в случае с Польшей.
Но там уже было не так. Там было совсем иначе.
Ученики хотели стать его наследниками. Кто ж знал, что он не сможет принять наследство.
…Когда Луконин вернулся с финской, вся его группа собралась у Луговского дома. Сабли на стенах, кинжалы, винтовки. Хозяин радушен, мощен, красив.
Говорил своим басом смущённому и чуть озадаченному Луконину:
— А поворотись-ка ты, сынку! Да он славно бьётся! Добрый будет казак! — Роскошные брови сомкнул. — Вот что скажу: война — твой главный литературный институт, сынку!
Луконин, написавший о Луговском добрые и проникновенные воспоминания, эту московскую встречу опустил, не описал. Что-то в ней есть… лишнее.
Уходил он на финскую ещё с двумя поэтами с курса Луговского. Николай Отрада, тоже сталинградский, как Луконин, — он сам его и вытащил в Москву, и Арон Копштейн. Эти двое попали там со своим отрядом в засаду.
Отраду сразу убили наповал. Арон был парень грузный, неповоротливый — еле упросил взять его на фронт — теперь он, чертыхаясь, видный издалека, пополз за ранеными. Финны снова начали стрелять, Копштейна ранили, в шоке он встал и тут уже получил пулю в переносицу.
Вот тебе и «сынку».
«Мужественно встанет мой наследник… настоящий воин и поэт…»
Весь 1940 год Москва писательская следит за новостями, многие напряжены, но Луговской по-прежнему — по крайней мере пока его видят — бодр, самоуверен.
Он приятельствует с Ильёй Эренбургом, вернувшимся в СССР. У Эренбурга сразу начались нервные времена — он написал «Падение Парижа». Сталин не очень доволен этой вещью и не даёт роману ход. Многие коллеги по ремеслу смотрят на нежданного французского гостя с тяжёлым сомнением — часом не шпион ли? — но только не Луговской. Он знает, чего стоит помощь в трудные дни, сам ждал помощи совсем недавно и редко когда дожидался.
Летом 1940-го Луговской и его ближайший младший товарищ Долматовский уже в Прибалтике, колесят по только что оказавшимся в составе СССР Литве, Латвии, Эстонии, выступают в красноармейских частях. Луговской меньше читает стихов, больше рассказывает солдатам о Европе — может, понимает, что поэзии им хочется меньше, чем разговора. К тому же призывникам из переживших недавнюю коллективизацию деревень сложно сообразить, от чего они освобождают людей, которые живут лучше их, — хотя во многих селениях и встречают советские войска с цветами. Да, такое было.
Луговской мало того что профессиональный политработник, он ещё и Европу знает, видел — не только палисадники и фронтоны, но и фашистские марши, и безработицу, и нищету, и общался с европейскими коммунистами, он кое-что действительно понимает и находит нужные, человеческие слова для объяснений.
В Латвии Луговской и Долматовский обнаружили за собой слежку.
Раз присмотрелись, два — да, точно, два за ними ходят.
Одного шпика задержали — представитель прежней власти, отдельные институты которой ещё, на холостом ходу, работали. У него при себе имелось несколько фотографий. На обороте одной из них было написано: «Русские офицеры Луговской и Долматовский, приехавшие под видом поэтов».
Собственно, шпик совсем не ошибся.
Им предоставляют «фиат» для поездок, и Луговской снова попадает в аварию, да не в одну. Долматовский иронически подмечает, что «фиат» легко проходил любые ухабы, но с неожиданной ловкостью переворачивался на ровном месте. И так — три раза!
Луговскому, с его пробитой головой и ломаными рёбрами, перемещение на «фиате» наглядно и шумно — не нравится.
Тем не менее у него есть цель, о которой он даже Долматовскому не говорит. Дядя Володя что-то хочет найти.
Однажды вечером они, наконец, приехали к небогатой вилле под Таллином.
В окне мерцал огонёк.