Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой не умолял, а требовал. Достоевский не мог позволить себе такого тона. Правда, был предел, дальше которого он не шёл ни при каких обстоятельствах. Соглашаясь на уступки и переделки (иногда довольно значительные), он никогда не отказывается от своей «заветной идеи».
Этот предел определяет меру его внутренней свободы: здесь он не менее свободен, чем Лев Толстой.
Но именно потому, что эта духовная свобода достаётся ему столь дорогой ценой, он так преувеличенно внимателен ко всем внешним деталям своих отношений с сильными мира сего, к тону и взгляду. Он – им неровня, отсюда особая реакция даже на проявление элементарной светской вежливости. Он, как уже говорилось, усматривает высокую политику в поступке Каткова, вышедшего проводить его в переднюю. И тот же Катков оказывается «в высшей степени порядочным человеком»[659], поскольку, разговаривая с московским генерал-губернатором князем Долгоруковым, он занят не только своим сановным собеседником, но и «поминутно» обращается к присутствующему тут же Достоевскому.
С другой стороны, когда Любимов замедлит однажды с исполнением пустяковой просьбы, эта небрежность вызывает у Достоевского мгновенное подозрение: «Мне всё кажется, что они делают так умышленно, чтоб я не забывался»[660].
То, что для Толстого было само собой разумеющимся (попробовал бы Катков не проводить автора «Войны и мира»!), воспринимается Достоевским как его особая писательская заслуга – и по этим мелким и мельчайшим приметам он пытается определить свой общественный вес и своё литературное положение.
Вероятно, он разделил бы позднейшее мнение В. Розанова, что в кабинете Каткова «задумывались реформы России, ограничивались другие реформы; задумывались “ну” и “тпру” России»[661].
Он – давний автор «Русского вестника». Подразумевалось, что он безоговорочно должен разделять общее направление катковских изданий. Считалось, что они с Катковым не только сотрудники, но и единомышленники.
Но, как выясняется, так полагали далеко не все.
К тургеневскому обеду: пропущенный эпизод
Московский думский обед, запомнившийся благодаря отвергающему жесту автора «Отцов и детей», состоялся через год и три месяца после нашумевшего тургеневского обеда.
Ряд странных и знаменательных совпадений сближают два этих памятных застолья.
Оба события совершились по литературному поводу и носили подчёркнуто общественный характер. И там, и здесь провозглашались тосты, таящие скрытый политический смысл. И там, и здесь присутствовала «вся литература» и отсутствовали из её числа одни и те же знаменитости: Л. Толстой, Гончаров, Салтыков-Щедрин. Наконец, и московская, и петербургская трапезы были отмечены скандалом.
Петербургский обед 13 марта 1879 года и московский – 6 июня 1880 года – зеркальны по отношению друг к другу. И как во всяком зеркале, стороны здесь меняются местами.
13 марта Тургенев подвергся атаке «справа» (во всяком случае, так показалось присутствующим); 6 июня он сам нанёс удар, оттолкнув протянутую «с той стороны» руку.
13 марта Тургенев пал жертвой застольного инцидента; 6 июня он стал его виновником. 13 марта Тургенева, изъяснявшегося весьма туманно, в упор спросили: «Скажите же теперь, какой ваш идеал?» (вопрос, как помним, носил чисто риторический характер). 6 июня сам Тургенев – отвержением бокала – фактически вопросил Каткова о том же (прекрасно зная, что тот не сможет дать вразумительного ответа).
Для поддержания полной исторической симметрии следует напомнить, что оба главных оратора (Тургенев – тогда, и Катков – сейчас) завершили свои застольные речи пушкинскими стихами (правда, разными).
Из этой на редкость стройной картины выпадает только один персонаж: Достоевский.
Дело даже не в том, что 13 марта он был активным участником инцидента, а 6 июня – сторонним наблюдателем. «Несимметричность» Достоевского вызвана особым его положением относительно других участников событий. И прежде всего – относительно Каткова.
Один из участников тургеневского обеда, Л. Е. Оболенский, почему-то ни словом не обмолвился о тогдашней выходке Достоевского, зато зафиксировал другой, не менее значительный эпизод.
«…Два молодых и горячих сотрудника “Недели” (Юзов и Червинский) стали упрекать Достоевского за то, что он печатает свои романы в “Русском вестнике” и этим содействует распространению журнала, направление которого, конечно, не может разделять. Достоевский стал горячо оправдываться тем, что ему нужно жить и кормить семью, а между тем журналы с более симпатичным направлением отказались его печатать. Он сослался на Н. П. Вагнера, который подтвердил, что ездил с предложением Достоевского в один из лучших журналов, но там категорически отказались даже вести переговоры по этому вопросу»[662].
Свидетельство Л. Оболенского имеет чрезвычайную ценность.
С Достоевским беседуют сотрудники народнической «Недели», которая в 1879 году была едва ли не самой «левой» из русских легальных газет. Этот еженедельник с семитысячным тиражом – постоянный антагонист катковских изданий. Сотрудники «Недели», беседовавшие с Достоевским – Юзов (И. И. Каблиц) и Червинский (известный как П.Ч.), – оба связаны с подпольной «Землёй и волей».
У обоих литераторов нет ни малейших сомнений относительно истинных симпатий Достоевского, который, «конечно», не может сочувствовать Каткову.
Самое выразительное здесь – это «конечно».
Не менее выразительно то, что, выслушав двух «молодых и горячих» журналистов, Достоевский отвечает им столь же «горячо».
Нет, он не возмущён обвинением, как, казалось бы, можно было ожидать. Он – оправдывается. Он приводит аргументы самые прозаические, но зато – и самые неотразимые: работа в «Русском вестнике» – его хлеб.
Слова эти были услышаны не только Л. Оболенским. По-видимому, совсем неподалеку находился и Аполлон Майков (не его ли это голос среди выкриков, ободрявших Тургенева, – «не говорите! знаем!» – одиноко прозвучал в пользу вопрошавшего: «Нет, вы не знаете!»?) Поэт был потрясён: двух таких сцен оказалось для него слишком.
В тот же вечер, вернувшись домой, Майков садится за письмо.
«Любезнейший Фёдор Михайлович! Вернулся я с тургеневского обеда измятый, встревоженный, несчастный, одинокий. Фальшь и ложь, анфаз и глупость, одна и та же тема, словом весь сумасшедший дом петербургской печати со Спасовичем во главе… Заключительные слова Тургенева поразили и испугали меня: он говорил громко как авторитет… такое нечто, что по-моему есть начало конца[663]. Но это всё ничего. Удар, от которого у меня забилось сердце, нанесён был в святую святых души моей, поколебал веру в человека, – хуже, веру в трёх праведников…»