Пастух своих коров - Гарри Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственным способом помолчать было послушать кого-нибудь, но никто вокруг ничего не говорил.
Все же Кольку озарило: в Никольском, верстах в двадцати, спилили березки на кровле храма, восстановили кресты, и служба началась. Бросать коров на целый день было рискованно, и Колька решил откочевать вместе со стадом. Два дня туда да два обратно. Он натаскал для мамки воды, поставил у окошка на виду творог и молоко.
Двадцать верст по прямой обернулись расстоянием гораздо большим — дороги Кольке были уже заказаны. Вдоль шоссе стояли упитанные села, огороды и пастбища выдвигались далеко за задворки, брести приходилось либо краем болот, либо лесом, и Колькин «партизанский отряд» в солнечном березовом камуфляже продвигался к заветной цели, ведомой, может быть, командиру.
В брусничнике с вызревающими уже ягодами Колька уложил стадо на ночлег и лег посередине. Все было обыкновенно, заснул он, как всегда, сразу и без сновидений, но перед рассветом проснулся в необъяснимом беспокойстве, и не спал уже, а проваливался временами в белесую мглу. В этой мгле увидел он себя перед белыми стенами церкви. Тяжелая дверь отворилась сама по себе, и Колька вошел. Мерцали царские врата, было тихо, потом донеслась музыка, щемящая и незнакомая, из алтаря вышел священник в белой рясе, старенький и благостный. Он сел на золотой трон в центре придела, поманил Кольку пальцем и положил его голову себе на колени. «Ну что, Колька, — спросил батюшка, — грешен?» — «Ох, грешен, отец Симпатий», — вздохнул Колька. — «Может, убил кого, или своровал, или отлюбодействовал?» — «Нет, батюшка». Шее было неудобно, поэтому говорил Колька, кривя рот. «Может быть, зла кому-нибудь желаешь?» — допрашивал отец Симпатий. — «Да нет же», — скорбно ответил Колька. — «И не унываешь?» — «Некогда унывать, батюшка». Отец Симпатий сбросил Колькину голову с колен: «Экое окамененное нечувствие! Помни, Колька, ты не ангел, ты его личинка, жрущая и смердящая. А чтоб вылупиться в ангелы, трудиться надо». — «Я ли не тружусь, батюшка!» — «Не так, не тем местом трудишься, — рассердился отец Симпатий, — молиться надо. Ты хоть молишься?» — «Молюсь, как могу». — «Ладно. А песни ты поешь?» — «Не до песен, батюшка». — «А баба у тебя есть?» — «Нету, батюшка. Зато свободен». — «Свободен, свободен, — сказал отец Симпатий и повел Кольку за плечи к порогу, — осенью приходи. И чтоб все песни выучил!»
Проснулся Колька разбитый. Болела шея. На подходе к Никольскому он остановил отряд в перелеске. Подумав, привязал быка к дереву. «Может, не разбредутся. Я скоро». Жаль, собаки нет, но после Тумана трудно было представить себе долгую притирку к новому равному существу.
Миновав пустырь, Колька выбрался из кювета на шоссе. Церковь стояла в метрах двадцати, у самой дороги. «Оборванец оборванцем, — досадовал Колька, — еще выпрут». Он потрогал карман, — не потерял ли деньги на свечки и пожертвования.
Настоящая нищенка сидела у ворот, она искоса глянула на Кольку и еще глубже уронила голову. Колька собрался перекреститься на храм, но было неловко и несвободно. Он огляделся.
Поперек шоссе стояла главная корова Римма, внучка основоположницы. Она долго смотрела на Кольку, затем отвернулась и кивнула карабкающемуся из кювета стаду. Вскоре весь отряд, сгрудившись, уставился на оцепеневшего Кольку, ожидая приказаний. Матерясь, зигзагом прошил стадо мотоциклист, отчаянно засигналил рейсовый автобус. Вздрогнув, Римма побежала вдоль шоссе. За ней ринулись остальные. Только через полкилометра удалось Кольке согнать стадо на луг и упрятать в березняк. Вздохнув, он пошел отвязывать быка.
8
Полина Филипповна прочно сидела у окошка, теряя понемногу память о недавнем, но не теряя рассудка — крепкая стена заурядности оберегала ее. Колька, ухаживая за матерью, стал меньше печалиться хозяйственными заботами, инстинктивно он чувствовал эту стену и старался подольше не высовываться из ее тени.
Вечерами он сидел дома, стадо рядышком, на участке, доедало выгоревшие колючие оглодыши.
«Колька, — спрашивала Полина Филипповна, — что это дребезжит все время, муха?» Колька прислушивался. «Да нет, мамка, счетчик, наверное». «Нет, это муха», — печально настаивала мать. Колька опять прислушивался. «Это кузнечики за окном», — догадывался он. «Убить бы…» «Да их много, мамка».
Засуха выедала август на корню. По радио передавали о нашествии саранчи в Поволжье. Здесь, в верховьях, саранчи не было, но прыскали из-под ног зеленые кобылки, серые маленькие кузнечики стреляли по лицу. Пылили высохшие кротовые кучи, луг пугал белизной облетевшего иван-чая. Над плоским берегом стояли угрожающие закаты: голые, блестящие, клеенчатые, не опосредованные воздухом, лишенным нужных веществ. Слабый южный ветер натягивал иногда запах махорки — далеко, за Талдомом горели торфяники. Сухие, пыльные выстрелы долетали из-за леса — начался сезон охоты, хоть ничего не летало в густом воздухе. Даже дерзкие крачки дремали в полуобмороке на маслянистой воде.
Кольку выстрелы слегка тревожили — редкий охотник не польстится на беспризорную козу. Но он не шевелился, и даже из чувства протеста стал вырезать из полешка игрушку для мамки.
Одно его беспокоило — недостроенная избушка на острове. Засуха засухой, но обвалятся дожди, а там и зима — сгниет свежий сруб к чертовой матери. Добрать, пока сухо, последний венец и покрыть. А пропилить дверь и окошко лучше весной.
Колька привязал к багажнику велосипеда рулон рубероида и побрел со всей своей живностью на остров. Наскоро срубив козлы, он затолкал и уложил первое бревно верхнего венца. Осина слегка подсохла с начала лета, но еще не звенела.
Колька подошел к берегу, стал на четвереньки и окунул голову в теплую воду. Сев на песок и зажмурившись, с удовольствием следил за ходом струйки по позвоночнику.
Тишина стояла непомерная, слишком огромная для речного этого пейзажа, скорее морская, или даже океанская. В нижних слоях угадывались запахи йода и соли, синий блеск каменного угля, мутный бред вымирающих рептилий. Повыше, на уровне Колькиных ушей, с легким шорохом выжималась из тишины высохшая шелуха иероглифов и рун, плавала, переворачивалась перед глазами и растворялась. В верхнем слое стоял, как отпечаток, неподвижный коршун.
Колька разрушил великую эту тишину долгим вздохом, поднялся и пошел доить.
К вечеру небо заволокло слоистой дымкой, дрогнула река, холодный шквал пробежал по воде. С севера, из-за леса, выбиралась воспаленная туча, выдвигалась на фланги, захватывая восток и запад. Коричневые ломкие волны колотились о песок, шквалы срезали с них пену, а затем и сами волны срывались у основания, и вскоре река стала выпуклой и бугристой, поверхность ее напоминала мех.
Колька вытащил из мятого логова пару телогреек и поволок их вместе с брезентом к избушке. Он порадовался, что поставил ее в низинке, где ветер послабее, и что уложил сегодня бревно как раз с подветренной стороны — все-таки повыше. Он расстелил под стеной телогрейки, бросил сверху брезент и побежал было сгонять коров, но они подходили уже сами и укладывались вокруг.
Резко стемнело, из-за реки доносилось угрожающее порыкивание. Колька лег на спину и по шею укутался брезентом. Шумели и мотались вершины, на открытых местах березы и сосны стелились, как травы, резко выпрямлялись и вновь стелились. На мгновение стихло, и тут же обрушился ливень, и гром взбивал почву, приближаясь, и молнии становились все ярче.