Лагуна Ностра - Доминика Мюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глубокие борозды на лбу у старой служанки, ее злобно оттопыренная губа предвосхищают выражения лиц стражников, взирающих на казнь Иоанна Крестителя на картине из Ла-Валетты, написанной для Мальтийского ордена. Голова Олоферна предваряет голову Голиафа из галереи Боргезе, его шевелюра напоминает прическу с картины из Прадо, а складки на его рубахе — перепевы одеяния лондонского «Мальчика, очищающего плод», написанного в тот же период. Достаточно только взглянуть на перепуганное выражение лица Исаака перед жертвоприношением из Уффици, чтобы узнать в нем раба с картины Бориса, того, что справа. И наконец, сходство его Юдифи с безмятежной фигурой из палаццо Барберини[18] просто разительно. Дядя с радостью внимал этим фантазиям, это было то, что он хотел услышать. Он вкушал мед моих речей с изысканным выражением сдержанного торжества на лице. Вокруг нас валялись раскрытые книги, разрозненные репродукции и пустые бутылки. Мы превратили «сцены преступления», которые так силился разгадать Альвизе, в площадку для игр, в некий «Сад земных наслаждений», где люди убивали друг друга, прославляя красоту убийства. Гении тоже создавали посредственные произведения, и прежде, чем стать Караваджо, юный Микеланджело Меризи, по уши в долгах, набросал, должно быть, между двумя попойками эту сценку, чтобы рассчитаться с очередным кредитором. Аукционы кишат забытыми и заново открытыми картинами. Профессора и музейные хранители тратят свои жизни на то, чтобы опровергнуть или установить чье-то авторство, отправляют картины обратно в подполье или выдают своим избранницам вид на жительство в стране искусств, основываясь на столь же зыбких доводах, какими руководствуются пограничные службы. Белая рубаха, окровавленная шея: при определении авторства художника мои методы не так уж отличаются от методов полиции при установлении личности преступника. Правда, сегодня честный Альвизе вряд ли принял бы мои притянутые за уши доказательства. Брат не способен проникнуться мыслью, что искусство и вообще Прекрасное лишены нравственного начала. Живи он в эпоху Караваджо, который в жизни был таким же буйным, как и в искусстве, он за ним гонялся бы, а мы прятали бы его у себя, снабжая красками и холстами. Меризи пять раз оказывался в тюрьме, а потом сбежал на Мальту, где рыцари приняли его в свой орден, — лишнее доказательство того, что даже Церковь закрывает глаза на прегрешения художника. Но не успел он поставить свою подпись в алой крови Крестителя, как мальтийцы арестовали его по таинственному обвинению, которое до сих пор остается неясным. Его посадили в темницу в замке Сант-Анджело, в трехметровую яму, выдолбленную в скале, однако через неделю он сбежал оттуда на лодке. Стараясь держаться подальше от правосудия, он искал убежища в Сиракузах и Палермо, в Мессине и Неаполе. Может быть, именно благодаря этой полной насилия жизни созданные им изображения смерти и убийств наделены такой мощью. Рыцари не ошиблись, когда, изгнав из своего ордена его «насквозь прогнившего» члена, оставили его картину висеть в церкви в Ла-Валетте. Они понимали разницу между окровавленным горлом, вдохновившим гения, и глоткой мерзкого Волси-Бёрнса, перерезанной самым банальным образом.
Если бы преступник умел держать в руках карандаш, сделанный им рисунок мог бы еще оправдать его злодеяние, но убийцы — бездарные художники, они не владеют техникой, им неведом творческий порыв, изрек Борис между двумя глотками вина. После разговора о Караваджо он пребывал в прекрасном расположении духа, мы же с Игорем были страшно рады, что вокруг снова воцарилось веселье, которое сближает нас так же, как и печаль. Отыщет Альвизе своего убийцу или нет, нам это казалось совершенно неважным по сравнению с определением авторства «Юдифи», или «Портрета Климента IX», или тысячи других ожидавших своей очереди картин. Кому какое дело, найдут ли, поймают, накажут ли, как и несчастного Караваджо, убийцу какого-то там Эдварда Волси-Бёрнса? Игорь размышлял, под каким аватаром зарезанный англичанин снова явится на свет, утверждая, что злое существо после смерти опускается на более низкую ступень мирового порядка: человек становится животным, растение — минералом. Те, кто запятнал свою душу грехом, скатываются все ниже и ниже. Превратившись в чайный лист, в цветок бугенвиллеи, в комара или даже в бактерию, они должны нести праведный образ жизни среди цветочков или микробов в надежде, аватар за аватаром, подняться обратно наверх. Глядишь, к концу подобного восхождения Волси-Бёрнс и станет хорошим человеком, которому и самому будут противны такие мерзости, как шантаж разводом, грязные статейки или заведомое опорочивание Маратты Бориса.
Бутылки опустели, дух очистился. Нам оставалось только с легким сердцем распрощаться, чтобы встретить новый день, где каждый будет заниматься своим делом: кто успокаивать своих Виви, кто писать великие сочинения, кто утихомиривать студентов, слушать сообщения на автоответчике, стараться забыть Джакомо и собирать материалы на картины, кто гоняться за убийцами, отправлять восвояси нелегалов, разъяснять, прояснять, выяснять. В общем, все в порядке вещей, вернее, в беспорядке, нашем привычном беспорядке, в котором мы только и можем чувствовать себя легко и свободно.
«„Мицци и ее плафоны“ — это как „Лорел и Харди“[19], „urbi et orbi“[20] — нерасторжимое целое», — пошутил Альвизе, чтобы развлечь гостей и разрядить обстановку.
Мицци — уменьшительное от Артемизии. Мне никак не привыкнуть ни к тому ни к другому. «По матери мы приходимся родней художникам Джентилески[21], и сестре досталось имя дочери Орацио», — продолжил Альвизе, добавив, что от этого художника я унаследовала и его упрямство.
Это было в прошлую пятницу, холодным дождливым днем. Два сына и дочка Волси-Бёрнса, мокрые насквозь, явились в больничный кафетерий, где мой брат заказал им по кофе, к которому они даже не притронулись, пряча подбородки в бархатные воротники абсолютно одинаковых промокших пальто. Все было пронизано холодом — остывший кофе, взгляды и сердца, и этот холод служил прологом к тому, что царил в холодильнике, куда провел нас по пустынным коридорам Альвизе. Это всего лишь формальность, через которую необходимо пройти, сказал он и снова принялся рассказывать о причудах этой Мицци, говоря обо мне в третьем лице, словно о малолетней дурочке.