Цитадель - Арчибальд Кронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорили они мало - и большей частью на валлийском языке. В своей замкнутости и обособленности они казались представителями другой расы. Но это были славные люди. Они удовлетворялись простыми развлечениями дома, в церковных залах, на футбольной площадке в верхней части города. Но больше всего они любили музыку и не пошлые модные песенки, а музыку серьезную, классическую. Нередко Эндрью, проходя ночью по улицам, слышал звуки фортепиано, доносившиеся из этих бедных жилищ, - сонату Бетховена или прелюдию Шопена, прекрасно исполняемую, летевшую сквозь тишину ночи вверх, к недоступным горам и еще выше.
Эндрью было теперь уже совершенно ясно, как обстоит Дело с практикой доктора Пейджа. Эдвард Пейдж никогда уже не сможет принять ни единого пациента. Но рабочие не хотели "выдавать" своего доктора, который честно обслуживал их в течение тридцати лет. А наглая Блодуэн сумела при помощи хитрой лести и обмана обойти Уоткинса, директора рудника, через руки которого проходили все вычеты с рабочих за лечение, устроить так, чтобы Пейдж продолжал числиться в штате, и таким образом получала изрядный доход, а Мэнсону, выполнявшему за Пейджа всю работу, платила едва ли шестую часть этого дохода.
Эндрью было от души жаль Эдварда Пейджа. Этот простодушный и благородный человек женился на задорной, смазливой толстушке Блодуэн из эбериствитского кафе, не подозревая, что скрывается за бойкими черными, как ягоды терновника, глазами. Теперь, разбитый параличом и прикованный к постели, он всецело зависел от этой женщины, обращавшейся с ним ласково, но с какой-то, веселой деспотичностью. Нельзя сказать, чтобы Блодуэн его не любила, Она питала к нему своеобразную привязанность. Он, доктор Пейдж, был ее собственностью. Застав в комнате больного Эндрью, она подходила с улыбкой на губах, но с ревнивым чувством человека, которого отстраняют, и восклицала:
- О чем это вы тут толкуете вдвоем?
Эдварда Пейджа нельзя было не полюбить за его явную безропотность и самоотверженность. Старый, беспомощный, прикованный к постели, он покорялся шумным заботам этой наглой, смуглолицей, нетерпеливой женщины, его жены, был жертвой ее жадности, ее упрямой и беззастенчивой назойливости.
Ему не было больше надобности оставаться в Блэнелли, и он жаждал уехать куда-нибудь, где теплее и где условия жизни благоприятнее. Как-то раз, когда Эндрью спросил у него: "Чего бы вам хотелось, сэр?", он сказал со вздохом:
- Мне хотелось бы выбраться отсюда, мой друг. Я читал сегодня об острове Капри... там думают устроить птичий заповедник... - И, сказав это, он спрятал лицо в подушку. В голосе его звучала глубокая тоска.
Он никогда не говорил о своей работе врача, - разве только скажет иногда вскользь утомленным голосом: "По правде говоря, я не обладал большими знаниями, но старался делать, что мог". Он способен был целыми часами лежать, не шелохнувшись, глядя на подоконник, где Энни каждое утро с благоговейной заботливостью насыпала для птиц крошек, корочек сала и толченых кокосовых орехов. По воскресеньям утром приходил посидеть с больным старый шахтер Инох Дэвис, неуклюже торжественный в своей порыжелой черной паре и целлулоидовой манишке. Оба - гость и хозяин - молча наблюдали за прилетавшими на подоконник птицами. Раз Эндрью встретил Иноха, когда он в волнении спускался вниз. "Доктор, - закричал старый шахтер, - сегодня у нас редкая удача! Чуть не целый час на подоконнике сидели две прехорошенькие синички!"
Инох был единственным приятелем Пейджа. Среди шахтеров он пользовался большим влиянием. И он поклялся, что, пока он жив, из списка пациентов доктора Пейджа не будет вычеркнут ни один человек. Он не подозревал, какую медвежью услугу оказывает этой своей преданностью несчастному Эдварду Пейджу.
Другим частым посетителем дома был директор Западного банка, Эньюрин Рис, долговязый, худой и лысый мужчина, к которому Эндрью с первого же взгляда почувствовал недоверие. Этот весьма уважаемый в городе человек никогда никому не смотрел прямо в глаза. Явившись в "Брингоуэр", он только приличия ради проводил пять минут у доктора Пейджа, потом запирался на целый час с миссис Пейдж. Эти свидания были вполне невинны: они посвящались денежным делам. Эндрью подозревал, что у Блодуэн имеется в банке, на ее личном счету, порядочная сумма и что под компетентным руководством Эньюрина Риса она ловко умножает свои вклады. В этот период его жизни деньги не имели для Эндрью никакого значения. Ему было достаточно того, что он мог аккуратно выплачивать свой долг "Гленовскому фонду". У него всегда оставалось еще в кармане несколько шиллингов на папиросы. И главное - у него было любимое дело.
Никогда еще до сих пор он так ясно не сознавал, как ему дорога и интересна клиническая работа. Это сознание, постоянно жившее в нем, были как огонь, у которого он отогревался, когда бывал утомлен, подавлен, расстроен. В последнее время возникали затруднения еще более необычные и еще сильнее волновали его. Но как врач он начинал мыслить самостоятельно. Может быть, этим он больше всего был обязан Денни, его разрушительно-радикальным взглядам. Миросозерцание Денни было диаметрально противоположно всему тому, что внушали до сих пор Мэнсону. Это миросозерцание можно было бы сформулировать в одном догмате и повесить его, наподобие библейского текста, над кроватью Денни: "Я не верю".
Получив стандартную подготовку на медицинском факультете, Мэнсон вышел навстречу будущему с верой во все, что говорили солидные учебники в добротных переплетах. Его начиняли поверхностными знаниями по физике, химии, биологии, - во всяком случае он препарировал и изучал земляных червей. Затем ему авторитетно преподали, как догматы, общепринятые теории. Ему были известны все болезни с их установленными симптомами и средства против них. Взять хотя бы подагру. Ее можно лечить шафранной настойкой. Эндрью еще живо помнил, как профессор Лэмплаф кротко мурлыкал аудитории: "Vinum colchici, господа, в дозах от двадцати до тридцати капель - это специфическое средство при подагре". А так ли это на самом деле? - вот какой вопрос задавал себе сейчас Эндрью. Месяц тому назад он испробовал это средство в предельных дозах при настоящем случае подагры - жестокой и мучительной "подагры бедняков", - и результат был плачевно неудачен.
А что сказать о половине, нет, о трех четвертях остальных "целебных" средств фармакопеи? На этот раз в памяти Эндрью прозвучал голос доктора Элиота, читавшего им Materia medica: "Теперь, господа, мы переходим к элему - твердому смолистому веществу, ботаническое происхождение которого точно не установлено, но, вероятнее всего, оно выделяется растением Canarium commune. Импортируется из Маниллы и применяется в виде мази, пропорция - один напять. Превосходное тоническое и дезинфицирующее средство при язвах и кровотечениях".
Чепуха! Да, совершенная чепуха! Теперь он это видел ясно. Пробовал ли Элиот когда-нибудь применять мазь unguentum elemi? Эндрью был убежден, что нет. Вся эта премудрость вычитана им из книги, а сюда она, в свою очередь, попала из другой книги и так далее. Если проследить ее происхождение, то, пожалуй, дойдешь до средних веков. Доказательством этому могут служить и архаические термины.
Денни в первый же вечер посмеялся над ним за наивную веру, с которой он составлял микстуру. Денни постоянно подсмеивался над врачами, пичкавшими больных всяким "пойлом". Денни утверждал, что только какие-нибудь пять-шесть лекарств действительно приносят пользу, а все остальные цинично называл "дерьмом". В циничных словах Денни было нечто, не дававшее Эндрью спать по ночам: разрушительная мысль, все разветвления которой он еще только смутно начинал постигать.