Что-то было в темноте, но никто не видел - Томас Гунциг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди, — подбодрил я ее. — Как только они начнут, скажи свое слово, и делу конец.
Когда она проскользнула в дверь перед хануриком, тот ухмыльнулся, видно, вспомнив при виде ее нечто приятное.
Я ожидал, что она выйдет через пару минут — на расстрел и домой.
Но время шло. Пять минут, десять, полчаса, а она все не появлялась. Неужели передумала? В это мне верилось с трудом. От тревоги кровь стыла в жилах.
Наконец она вышла.
Маньяк и ханурик в хаки отвели душу на славу. Ее грудь тяжело вздымалась и опускалась. Я заметил красные следы на запястьях и лодыжках, синяки на шее. Глаза глубоко запали, вспухшие веки говорили о том, как ей было страшно и больно.
Она медленно добрела до нас, привалилась к стене и села, уткнувшись головой в колени. Родители шагнули было к ней, но она отмахнулась. Мать вопросительно посмотрела на отца, а тот сказал, мол, ничего, отойдет, это просто шок.
Тогда к ней подошел я.
— Что случилось?
— Если бы вы знали, что они со мной делали…
— А что они делали? — спросил я, чувствуя, как по моему сердцу проехал товарный поезд.
— По очереди, один, потом второй, потом опять первый. Я была привязана. Тот, с лицом психа, меня чуть не задушил…
Она заплакала.
— Но почему? Надо было сказать им слово…
— Я его забыла! — выкрикнула она. — Хотела сказать и вдруг поняла, что забыла, не могу вспомнить.
— Ну, есть же, наверно, какой-то выход…
— Нет, выхода нет, я попыталась им сказать, что забыла слово, но все равно хочу прекратить, а они расхохотались. Псих сказал: ишь чего захотела, думаешь легко отделаться, выйти на свободу, не признавшись, и не мечтай. Они подумали, что я их обманываю. Ну вот, тогда они меня привязали и сначала один, потом второй…
Я не мог поверить своим ушам. Она забыла слово.
— Может быть, теперь ты вспомнишь.
Она все плакала. Нервные всхлипы скатывались к ее ногам, точно мелкие монетки.
— Я не помню. То ли Стрелка… то ли Грелка… Грабли… Монокль… я правда не помню.
Тут ее отец положил руку мне на плечо.
— Ну все, хватит. Ей надо отдохнуть.
Я встал и отошел к окну. Мой рассудок ударился о стекло и не смог выйти на прогулку. Придется ему делать свои дела у меня в голове, и сегодня опять мои мысли будут пахнуть дерьмом.
Один из двух светловолосых атлетов раскололся.
Его слово было «Рэгтайм», и я усмехнулся, потому что мой секрет звучал куда благороднее. Его товарищ остался один. Остальные с ним почти не разговаривали, его заносчивость всех раздражала.
Кроме него и меня теперь остались тощий дылда, мадам Ямамото, супруги Жаво, парнишка из Варшавы и Миникайф, к которой так и не вернулась память.
— Выключатель, Чересседельник, Жбан, Фактура, Физкультура, Патронат, Ноздря, Спираль, Хребет…
Миникайф стояла у окна и бормотала себе под нос.
Прошло уже почти три дня, а мы с ней так больше и не поговорили. Она мало-помалу перебирала весь свой словарный запас, отчаянно цепляясь за последнюю надежду найти таким способом нужное слово.
Начальник с лицом маньяка вышел из своего кабинета. Наша маленькая группа напрягла ягодицы, каждый боялся, что с него начнут новый круг. Только в глазах вконец отощавшего дылды я заметил мелькнувший огонек надежды, да и то тусклый. Начальник что-то скомандовал, и появились два солдата с большими холщовыми мешками.
Они раздали нам одежду — хлопчатобумажные полосатые пижамы, мятые и пахнувшие старым бельем. Вскоре мы были готовы. Должен признаться, наконец-то одевшись, после того как столько дней провел в чем мать родила, я всем своим существом ощутил комфорт и даже почти роскошь. Жаль только, что Миникайф тоже облачилась в пижаму, опустив занавес над тем, что было для меня ежеминутным и самым упоительным спектаклем.
Остались, правда, воспоминания, и потом, милое личико с сине-бело-красными глазами — это цвета белокурых девушек, проливших много слез.
Нас вывели под усиленной охраной, что было, на мой взгляд, излишне, так мы ослабли, и посадили в крытый брезентом кузов грузовика. Утренний холод проникал сквозь ткань, и роса оседала влажными разводами на полосках наших пижам.
Взревев лютым зверем, грузовик тронулся в путь.
Как иной раз всплывают в памяти звуки голоса и запах умершего близкого родственника, до нас сквозь брезент грузовика долетали звуки и запах воли. За несколько недель в заключении мы почти забыли, что когда-то у нас была другая, не тюремная жизнь.
Сидевшая напротив меня Миникайф была белее белых полос на своей пижаме. Она беспокойно ерзала, точно голодный зверек при виде пищи.
Жужелица, Парашют, Виолончель, Гороскоп, Батут, Ворота, Каракурт…
Этот бессвязный набор слов, полузакрытые глаза, руки, переплетенные на коленях, точно диковинные корни… вид у нее был совершенно потерянный. И за ревом грузовика и бормотанием Миникайф чудилась гнетущая тишина траурного бдения.
Мы ехали несколько часов. Наверное, дорога заняла большую часть дня. В грузовике понизилась температура. При каждом выдохе у наших лиц клубились голубоватые облачка пара. У тех, кто боялся, они были совсем маленькие, зато много. У меня, например, и еще мать Миникайф тоже боялась. Остальных сморила дремота от усталости, а скорее от мучительного холода, воцарившегося в последние полчаса.
Потом грузовик притормозил, запыхтел и, шумно выдохнув компрессором, остановился.
Дремавшие открыли глаза, боявшиеся затаили свое частое дыхание.
Брезент приподнялся, сзади показались лица конвоиров в мокром ореоле предвечернего света.
Одного за другим нас высадили и построили перед грузовиком. Перед нами тянулась на несколько сотен метров колючая проволока, окружавшая пустырь с несколькими строениями из дерева и бетона.
Местность была сельская, судя по погоде, начало зимы. Трава, твердая как солома от замерзшей грязи, торчала жесткими пучками, о которые мы то и дело спотыкались, серый пейзаж вокруг был соткан из тумана со стежками корявых деревьев.
Посреди всего этого заключенные в полосатых пижамах выглядели островком сорной травы, а окружавшие их серые солдаты смахивали на грибы. Нетронутый уголок для нас одних.
Солдаты отвели нас в санитарный барак, где заставили сесть спиной к парню в белом халате, который обрил нас наголо — из-за вшей, сказал он, их в здешних тюфяках тьма-тьмущая.
Вкупе со слезами и со всем холодом, осевшим на щечках, лысая голова придавала Миникайф жалкий вид — такая маленькая, и ясно, что не заживется на свете. Рак сожрет или холера, не суть. Но когда я смотрел на нее, измордованную, моя нежность только росла. Словно, будь она слишком красива или счастлива, это стало бы препятствием.