Язычник - Александр Кузнецов-Тулянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нас грабят, парни…
Двое других тоже посмотрели в сторону шхуны и наконец поняли, в чем дело: японец вовсе не ставил и не проверял свой браконьерский порядок, он оседлал их порядок с моръстой стороны — две фигурки в бейсболках на его палубе, выдергивая чилимницы, работали куда проворнее, чем хозяева порядка, торопились, поглядывая на русских. Шхунка и шлюпка неуклонно сближались.
— Выводи из порядка, — сказал Жора шепотом. — Но тихо… Садись на весла. — Сам осторожно полез на банку, на вторую пару весел сел Валера.
Они налегли, шлюпка долгим плавным рывком пошла к шхунке. Витек пробрался в нос и взял багор.
— На абордаж возьмем, — сказал он, пригибаясь.
Но японцы быстро опомнились, двое в бейсболках засуетились. Витек видел, как с их борта упала только что поднятая чилимница.
— Порядок перерезали, гады, — крикнул он. — Ну же, давай, мужики! Уйдет!
Жора и Валера налегли с полной силой. До шхунки, белой, размалеванной иероглифами, с маленькой голубой рубкой, было рукой подать. Освободившись от порядка, она стала дрейфовать и разворачиваться, двое исчезли с палубы.
— Ну же! — Витек поднялся с корточек и потрясал багром. Но под кормой шхунки вскипело, она тронулась. И в последний момент Витек не удержался, встал и с силой метнул багор, который, пролетев два десятка метров, упал в воду.
Шхунка уходила от них, набирая скорость и все больше высовываясь из воды, пока не приподнялась, как глиссер, касаясь поверхности только небольшим пятачком под кормой и выметывая сзади широкий пенный вал.
— Хороший двигатель, — сказал Валера.
Рыбаки сидели неподвижно, глядя на уменьшавшееся суденышко, раскачиваясь на бежавших от шхунки валах. Минуту спустя Жора опомнился:
— Зачем багор бросил? — И нельзя было понять по его угрюмому виду, серьезен Жора или все-таки подшучивает.
— Да вон он, плавает, подгрести надо.
— В следующий раз рогатку возьми.
* * *
Ночь навалилась на Таню. Только что вечерние звуки наполняли пространство, и вдруг — тьма и совсем другие песни. Ночь пела песни тропиков, они летели к острову южными муссонами, и Тане хотелось думать, что уже не будет ни осени, ни зимы и лето будет вечно течь вокруг нее, сквозь нее, топя ее в зелени, в сладковатых и терпких запахах, в трескотне больших цикад, прилетевших с Хонсю. Таня долго не могла оторвать глаз от рождавшихся звезд. Было мгновение в ее немом созерцании, когда ей показалось, что она чувствует вращение мира, как сама она вместе с землей вплывает под космический купол, все больше наливающийся темно-синей гущей. Лишь на самом краю, придавленный куполом, там, где пролегла трещина между небом и землей, выдавился красновато-желтый вздутыш. Отлив уволок море, и волны угасали в густых всплывших зарослях, не достигая берега. Все менялось, текло и снаружи, и внутри самой женщины, но менялось не так, будто ночной страх и грусть извлекались из неких глубин, а как если бы кто-то насильно переодевал ее в разные одежды. Нисходящая ночь диктовала ей свои настроения, и нельзя было ничего удержать из дневной мимолетности, из той решимости жить счастливо и беззаботно, как нельзя было бы, надев темное платье из крепа, никаким усилием воли заставить себя думать, что на тебе легкий желтый сарафан в ромашку.
Таня днем ходила в поселок купить в магазине хлеб и сахар, но случившиеся там бабы опять потащили ее по домам, набрали еще кучу барахла, вполне исправного, но давно отправленного на последнюю пенсию — лежку в кладовки. И все эти разнокалиберные чуть потертые туфли, сапожки, кофточки, брючки, платья, более не вмещавшие разъевшихся хозяек, — все это вовлекло Таню в маленький круговорот, — она расположилась прямо за домиком, со стороны моря, поставила большой осколок зеркала на завалинок и крутилась перед ним, всецело отдавшись тому, что уносит женщину из мира, лишает ее сознания и времени. Но теперь она собрала барахлишко, на цыпочках прошла в дом. И даже есть не стала, забралась в каморку, завесила вход, зажгла свечной огарок на тонкой дощечке, пристроила в изголовье и залезла под тяжелое ватное одеяло, подаренное бабкой Маней. Лежала, прямая, напряженная, сосредоточенная на шорохах, которые очерчены были тьмой. И вдыхала тяжелый дух от одеяла: пахло такими вековечными закутами, сараями, старостью, что если бы не страх перед темнотой, скинула бы. Свечка таяла, и у ног тьма поднималась вязкой массой, и ноги будто проваливались в болото. А по лицу тянуло сквозняком — занавесь шевелилась, приоткрывая черную щель ночи. Таня отважилась дунуть на огонек, и ее совсем утянуло в болото. С головой залезла под одеяло, зажмурилась, стала выстраивать караван белых и черных верблюдов. «Раз, два, три…» Но призраки горбатых животных, плоские, будто вырезанные из бумаги, не умея двигаться, осыпались один за другим с воображаемого полотна. Страх окончательно смял ее…
Кто-то ходил вокруг домика. Кажется, хрустнула щепка под чужой ногой. Таня робко высунулась из-под одеяла, с ужасом прислушалась: тишина. Опять зажмурилась. Шея заныла от неудобного положения, но она не смела повернуться и все торопливо думала где-то на самом дне разума: «Мне показалось, показалось… Никого, никого… Спать, спать… Раз, два, три…» Кто-то посапывал заросшим шерстью носом возле домика. «Раз! Два! Три!.. Господи, как же мне плохо так…» И все продолжала считать — неистово, с запалом, как считала бы секунды перед запуском грандиозного фейерверка, перед взрывом динамита: «Раз! Два! Три!»
Вместо истонченных бумажных верблюдов проявлялась из тьмы широкая рожа громадного черного мужичины… «Ничего этого нет, нет, наверху тихая сладкая ночь и звезды…» Мужичина шарил ручищей по стене домика, будто сам ослеп и не видел входа. Наверное, шкура на его ладонях была груба от мозолей и трещин, а на пальцах отросли могучие когти, раз уж получался такой душераздирающий скребущийся звук, когда проводил ручищей по ветхой стене. Он медленно прозревал — замер у окна, не заделанного полиэтиленом, посмотрел в домик и прошел, опираясь о стену, к дверному проему — полусгнившая половая доска на входе вякнула придавленной собачонкой, домик дрогнул. Он постоял еще с минуту. Сквозняком стало доносить запах копоти. И тогда Таня совершенно отчетливо поняла, что за пологом действительно кто-то стоит.
Этот кто-то за пологом теперь, наверное, разглядел вход в каморку. Тонкое покрывало стало отходить в сторону. Мелькнули густые звезды в оконном проеме, и тут же широкий силуэт загородил окно, навис над женщиной. Она невольно шевельнулась, подтягивая одеяло к самым глазам, подбирая ноги и почти уже теряя сознание. А человек, вторгшийся в каморку, словно нюхал воздух, пытаясь по запаху определить, где притаилась жертва. Вдруг что-то треснуло, выскочила голубая искорка, и маленький огонек зажигалки ожил в красновато-желтой руке. Таня смотрела на руку с огоньком, задыхаясь от ужаса и в то же время в совсем дальних уголках сознания понимая, что все уже обошлось, что все это уже не страшно и можно вырваться на поверхность из тяжкой полусмерти облегчающим душу воплем или чем-нибудь еще — слезами или руганью, а может, смехом. В осветившуюся каморку заглядывала улыбающаяся бестолковая голова Вити Рыбакова. Таня стала с шумом втягивать тягучий воздух.