Клеманс и Огюст. Истинно французская история любви - Даниэль Буланже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твой владелец не желает продавать ту квартиру, что он тебе сдает, Огюст, ту самую, которую мы так гордо и по праву называли Институтом. Мы будем туда наведываться в те дни, когда будем пребывать в депрессии, в наиболее подавленном и угнетенном состоянии духа, в те часы, когда мы будем пребывать в том расслабленном, беспомощном состоянии, что будем похожи на две сигареты, пригодные лишь на то, чтобы сделать последнюю затяжку… Ведь и у нас будут такие дни и часы, это неизбежно… А Институт будет для нас пепельницей.
— А тебе, твоему перу там удобно? Писать тебе там легко?
— Мне пишется легко везде. Знаешь, я написала «Больше, чем любовь» в лавке Пенни урывками, в промежутках между покупателями! Начала я его писать на бюро с круглой крышкой, но я его продала и продолжила работу на письменном столе красного дерева. Я и его продала и продолжала работу, сидя за древним сундуком с какого-то судна, по-турецки поджав ноги. Увы, я и сундук продала, так что заканчивать роман мне пришлось стоя, положив тетрадь на часть какого-то аналоя, бог весть как попавшую в лавку. Все те детали, оттенки, полутона, что так тебе понравились в моем романе, в моем слоге, пришли ко мне от кожи, от наборных деревянных столешниц, от стекла тех предметов обстановки, на которые я клала листочки, на которые опирались мои локти. Разумеется, в Институте я более сосредоточена на творчестве. Царящая там тишина и академически серьезная атмосфера придали стилю и слогу «Возьмите меня за руку» новые краски, какую-то степенность и значительность, что ли… столь пришедшиеся по вкусу читателям…
— Да, тиражи уже достигли двухсот тысяч экземпляров, — сказал я.
— Прекрасно, теперь ты можешь присмотреть более просторную квартиру, в более престижных кварталах… где больше свежего воздуха… Твой выбор будет моим выбором, я полагаюсь на твой вкус. А теперь давай вернемся в Институт. Походи, посмотри, а я попишу. Я так счастлива от сознания того, что могла бы быть на твоем месте. Дай мне поскрести перышком, а сам воспользуйся свободным временем. На что ты там смотришь в окно? Что ты там увидел?
— Отблеск зари на конной статуе.
Я опустил штору и вновь заключил в объятия роскошное тело, меня вновь обволокло чудесное облачко его запаха с привкусом корицы, я вновь ощутил под рукой безупречные линии и изгибы, жар и страсть, исходившие от него даже в мгновения покоя. Она обращалась со мной как колдунья с ребенком, которого она ласкает и ободряет, чтобы проще было съесть, как о том повествуют в сказках.
Клеманс… Наверное, я никогда не расстанусь с надеждой набросать ее портрет. Хотя красота ее была совершенно особого свойства и не укладывалась в рамки требований общепринятого канона, но у всякой красоты свои законы; я надеюсь, что все же смогу описать ее дикость, искупаемую ее же приторно-сладкими историями, ее умение властвовать собой и изгонять любое проявление грусти и печали, ее отвращение к вульгарности, ее улыбку, в которой никогда не было ничего от насмешки, ее способность дышать воздухом горних высей, а в особенности ее походку и стать; ведь я мечтал когда-то о том, что моя возлюбленная будет обладать именно такой походкой и такой статью, когда в далекой юности наткнулся на отрывок из Сен-Симона, посвященный описанию герцогини де Жевр. Так вот, у Сен-Симона были следующие строки: «Она походила на одну из тех больших птиц, что называют нумидийскими красавицами, то есть журавлями-красавками». И хотя все это может привести меня в еще большее замешательство, я по-прежнему снова и снова пытаюсь набросать ее портрет, причем портрет достаточно точно передающий ее истинный облик, не превознося ее чрезмерно, не восхваляя и не прославляя; но она, хотя и обрела какую-то особую ценность, какую-то особую сущность как личность, какую-то особую значительность, — короче говоря, все то, что позволяет ей показать, что она не является простой женщиной, проходящей мимо, обыкновенной незнакомкой, она все ускользает и ускользает от меня…
— Что думает Пенни Честер, как тебе кажется? — спросила меня Клеманс, судя по звукам, тщательно начищая зубки.
Я валялся в постели, и она была вынуждена повышать голос, но должен сказать, что он, несмотря на находившуюся во рту щетку, бульканье воды и прилив слюны, продолжал сохранять свою несравненную нежность и пленительность.
— Если я все правильно понимаю и все знаю, ты посылаешь ей весточку в виде почтовой открытки во время каждой нашей эскапады…
— Да.
— А ты больше ничего ей не посылаешь втайне от меня?
— Нет, нет.
— Должно быть, ты ей послала уже штук тридцать, но все так и остались без ответа. Вот я и спрашиваю себя, почему ты так упорствуешь…
— Да просто так. Я подаю ей весточку, как подают друг другу такие знаки женщины, когда-то обучавшиеся в одном пансионе.
— Если она следит за твоей карьерой, это плохо, ведь ты мне как-то обмолвилась, что прочитала ей первый вариант твоего произведения. Она, должно быть, завидует твоему успеху. Или возможно, пребывает в замешательстве, что еще хуже, чем испытывать чувство зависти. Все дело в том, что люди очень редко склонны верить в одаренность тех, кто живет с ними рядом.
Клеманс вышла из ванной и смотрела в окно на площадь, залитую лучами полуденного солнца. Она стояла у окна, и ее точеная фигура, казалось, была изваяна из чистейшего подлинного паросского мрамора. Я на секунду представил себе, как в изумлении застывают перед нашим домом прохожие при виде этого дивного видения, и я был счастлив от сознания того, что хотя бы раз в жизни им была дарована благодать забыть на какое-то время о грубой тяжеловесной чугунной конной статуе, что царит над глупыми голубями, благодать застыть и окаменеть с перехваченным от восторга горлом и с остановившимся сердцем перед воплощением покоя и мира, перед зрелищем простого и щедрого дара красоты, перед олицетворением добродетели, лишенной как кичливого тщеславия, так и неуверенности в себе, сдержанности и осторожности, добродетели, отмеченной знаком божественного треугольника. Я мог бы на этом и прервать полет моего воображения, остановиться, но я представил себе и то волнение, что испытывали при виде сего шедевра в своей лавчонке Пенни Честер и ее помощница Саманта. Это был еще один укол ревности, и боль от него ощущалась долго.
— Когда у нас будет большая, просторная квартира, мы их пригласим в гости, — сказала Клеманс.
— А почему бы не доверить им обставить ее?
Клеманс ничего не ответила, а только подала мне знак подойти к окну. На улице раздавались какие-то крики, они звучали все громче и громче; доносились они явно со стороны довольно длинной процессии, вступавшей в эти минуты на площадь. Процессия была многолюдной, так что площадь почернела, люди несли какие-то транспаранты. В конце той улицы, которая вытолкнула, выдавила из себя на площадь эту черную массу, виднелись далекие холмы, еще покрытые снегом.
— Я пока не использовала в своих романах различные социальные движения в обществе, — задумчиво протянула Клеманс, — надо будет включить их как фон в мой следующий роман.