Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Его бы казнили».
Очевидно, оба замысла существовали параллельно. И эти творческие колебания нашли отражение в двух разных версиях, приводимых Сувориным.
Но не могут ли параллельные (как это бывает у Достоевского) в конце концов пересечься?
На первый взгляд может показаться, что замысел об Алёше, совершающем «политическое преступление» (назовём его условно версией Суворина / Z), возник позже, чем замысел о «русском евангельском социалисте».
Работа над романом начинается в 1878 году (хотя задумывается он, естественно, раньше). По времени это совпадает с началом жестокого и кровавого противоборства между правительством и революционным подпольем. В 1878 году подобные проявления носят ещё единичный и разрозненный характер (одна смертная казнь за год). Последующие годы (1879–1880) дают мощный всплеск обоюдного террора. На этот период приходится наибольшее количество покушений (в том числе – четыре попытки цареубийства) и соответственно – самая высокая за весь XIX век цифра смертных казней (двадцать одна).
Нет ничего невероятного в том, что будущий Алёша «доходит даже до идеи о цареубийстве»: идея, как говорится, носилась в воздухе.
«…Жизнеописание-то у меня одно, – сказано в авторском предисловии, – а романов два. Главный роман второй – это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний текущий момент»[49].
«Текущий момент» (то есть 1878–1880 годы) давал автору обильный материал для предпочтения одной из версий.
Подпольщик-террорист (он же в большинстве случаев – смертник) становится едва ли не самой значительной фигурой русской политической жизни.
Действительность вносила свои коррективы в творческие планы Достоевского.
Повторяем: так может показаться. Ибо на деле получается, что действительность не столько корректировала, сколько подтверждала его творческие намерения. Не исключено, что мысль об Алёше-цареубийце присутствовала у Достоевского с самого начала.
Ряд совпадений
Об этом прежде всего свидетельствует подмеченное в своё время Л. П. Гроссманом сходство фамилий Карамазов – Каракозов[50][51]. Но кроме фонетического сходства можно было бы указать и на иные – не менее значимые – созвучия.
В черновом наброске так и не завершённого предисловия к «Бесам» сказано: «В Кириллове народная идея – сейчас же жертвовать собою для правды. Даже несчастный, слепой самоубийца 4 апреля в то время верил в свою правду (он, говор, потом раскаялся – слава Богу!) и не прятался, как Орсини, а стал лицом к лицу».
Итак, в предисловии к «Бесам» должен был упоминаться Каракозов! Более того: его поступок так или иначе связывался с «народной идеей».
Это было невероятно; напечатать такое было бы невозможно. Не потому ли предисловие так и осталось недописанным?
Далее в наброске следовало: «Жертвовать собою и всем для правды – вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду»[52].
В самом романе эта идея не получила ощутимого развития.
Но через десять лет у Достоевского звучит что-то очень знакомое: «…он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий её и верующий в неё, а уверовав, требующий немедленного участия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью».
В характеристике Алёши Карамазова почти дословно воспроизведено то, что уже говорилось ранее в незаконченном предисловии к «Бесам».
Ради «скорого подвига» Алёша готов пожертвовать «даже жизнью». В свете версии Суворина / Z эти слова звучат многознаменательно.
Правда, несколько дальше содержится намёк совершенно иного рода, указующий как будто на первую суворинскую версию (изложенную в его воспоминаниях): «Алёша избрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига»[53].
«Противоположная всем дорога» – это и есть «русский социализм». По-видимому, начиная роман, его автор ещё не остановился окончательно ни на одном из вариантов продолжения.
Алёше оставлялся шанс.
Казалось бы, оба предполагаемых варианта обладают примерно одинаковыми потенциальными возможностями. Но в романе имеется ещё одно (причём капитальное) указание на вероятность именно трагической развязки. Как ни странно, оно до сих пор не было учтено.
Это – эпиграф.
Диалог эпиграфов
«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода».
Эпиграфом взяты слова Евангелия от Иоанна. Но если исходить только из текста романа, их смысл не вполне ясен.
«Эти слова, – пишут комментаторы Полного собрания сочинений Достоевского, – …выражают надежду писателя на грядущее обновление и процветание России (и всего человечества), которое должно наступить вслед за всеобщим разложением и упадком»[54].
Что ж, это приемлемое, но, думается, далеко не достаточное объяснение.
Во-первых, «разложение и упадок» (в том смысле, в каком их разумеют комментаторы) ещё не есть смерть, а скорее – некое неполноценное, ослабленное существование. Однако четвёртое Евангелие подразумевает не ослабление жизни, а её уничтожение, прекращение данной формы бытия. Падшее в землю зерно не «разлагается» и не «приходит в упадок», а – умирает: только смерть и ничто иное кладет начало новой, возрождённой жизни. Поэтому «обновление» (и, если угодно, даже «процветание») мыслится именно как возрождённое, а не преобразованное бытие.