Бедолаги - Катарина Хакер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И там была Изабель.
Стояла рядом с ним, гладкие волосы поблескивали, подняла голову к нему, кто-то бесцеремонно потянулся за бутылкой пива, сунул руку между ними и медленно убрал. На секунду лица Изабель не стало видно, лицо исчезло, стерлось, и второй раз за день Якоб ощутил грызущее сомнение, беду. Он вдруг подумал, что Изабель действительно опять исчезла, спустя все эти годы, доказав тем самым, как смешны его надежды и планы. Однако она стояла там же, не шелохнувшись, как будто и в ту пустую секунду могла его видеть, улыбнулась и глотнула из его стакана, опуская приветствие. Он подождал, пока она отставит стакан, и поцеловал ее в губы, очень нежно. В этот вечер они пробыли там недолго.
Через десять дней Шрайбер попросил Якоба съездить 4 октября в Ганновер на похороны Роберта, а заодно поинтересовался, готов ли тот к началу 2003 года переехать в Лондон.
На вокзале Якоб вдруг с удивлением спросил себя, отчего похороны устраивают только теперь, спустя три недели после гибели Роберта. Время пролетело быстро, Якоб встречался с Изабель раз пять или шесть, не больше, но эту ночь она провела у него, в его постели, и еще спала, когда он выскользнул на улицу, чтобы ехать на вокзал.
День был дождливый, неприятный. Якоб пошел в вагонное бистро, наклонился у окна, разглядывая серый и ровный пейзаж, пил кофе, курил. На кладбище будет холодно, но может ли быть день хорош для похорон в тридцать три года, а раз нет тела, то и гроба, наверное, не будет, и могилы, а только камень и проповедь. Делать ничего не надо, только выразить соболезнования родителям, соболезнования от всей конторы, да возложить заказанный по телефону венок туда, где нет могилы. Затаить дыхание в надежде, что с Робертом их соединила и теперь разъединяет случайность, совпадение, что это не подмена, незримое пересечение двух линий, невидимое, как та точка, где параллели все же сходятся. Но вот они опять разошлись, думал Якоб, отдаляются друг от друга крошечными шажками, которые не измерить. Отныне пересечение невозможно. Пейзаж угнетал его, как подступающая тошнота. «А чем ты ему обязан?» — спросил Ганс, когда Якоб рассказал о предстоящей поездке на похороны. Показались первые дома, перрон, опять дома, окруженные садиками. Вот бы ему тогда согласиться с предложением Ганса поехать вместе.
День выдался дождливым и ветреным. Вопреки здравому смыслу — вот он, гроб, вот она, могила, над которой сгрудились участники траурной церемонии, бросая в пустоту пригоршни земли и убеждаясь на ощупь в том, что обрушилось на них три недели назад. Родители Роберта стояли рядом с холмом свежей, только что выкопанной земли, но руки никому не подавали. И не следили за тем, как люди снова выстроились в процессию под водительством священника, и только раз подняли головы, одновременно и испуганно, уставились на Якоба, на его потемневшие от дождя волосы, будто снимая с него мерку, почувствовал он, будто желая запомнить навсегда, что они потеряли.
«Некоторым образом, — сказал он Гансу в тот единственный раз, когда они говорили о смерти его матери, — смерть — это перемена имущественных отношений. Все принадлежавшее покойнику переходит во владение других, причем само имущество — лишь малая часть этого. Следующее — тело, оно принадлежит тем, кто его гримирует или нет, выставляет для прощания или нет, хоронит или сжигает. А потом другие забирают себе то, о чем покойный думал, на что надеялся, что пережил, даже его воспоминания вскоре становятся достоянием близких, как знак их любви, их собственных воспоминаний. По мне, лучше всего — если меня забудут сразу после смерти».
Он второй раз был на похоронах. Не хотел брать в руки лопатку из ящика, наполненного землей, не знал, где венок и надо ли его искать, не знал, оставаться ли на месте, пока родители Роберта его рассматривают. Какие же они маленькие, намного ниже своего сына.
Пропитанная влагой листва потемнела, среди множества черных зонтиков полыхал один красный, под ним сгорбилась пожилая дама, лица Якоб не разобрал, но она сделала ему знак рукой, робкое и слабое движение, мол, иди, не стой так долго у могилы. Наконец-то они добрались до выхода, и он сел в такси, наконец-то поезд увез его с вокзала к серому и ровному пейзажу, и Якоб, ссутулившись, стоял в бистро, курил, пил пиво. Ганс встретил его по приезде. Позвонив вечером Изабель, он сразу застал ее дома.
Бывали и хорошие дни, с самого утра хорошие, они начинались безо всякого предупреждения с шумов из ванной и кухни, одинаковых каждое утро, но все же других, со стука в дверь ванной, когда она боялась, что вот сейчас захочется по-маленькому, и, свернувшись калачиком под одеялом, пересчитывала пальцы, как считала цифры на часах в гостиной (ненужных часах, ведь никто на них не смотрел), но все-таки минуты шли, и, если повезет, терпеть уже недолго, еще раз громкий стук — это Дэйв, и отец вопит от злости.
А если Сара выходила в коридор, мать хватала ее за руку и тащила к двери — давай-ка на толчок, пока отец бреется, давай без очереди. Однако ванная была заперта или, хуже того, не заперта, так что надо приоткрыть дверь и протиснуться в узкую, как раз по ней, щель и, споткнувшись, окунуться в горячий пар, в пышущую злобу, к огромному обнаженному человеку, пихавшему ее в сторону, чтобы не путалась под ногами, и быстро-быстро протянуть руку к крышке унитаза, ведь иначе возникнет и другое препятствие, возникнет даже в хороший день, когда отец проснулся трезвым. Отец хватал ее в охапку, рывком усаживал на унитаз, и тут уж ей не удержаться, прямо на крышке и молча, и вот уже день совсем не хорош, и они запирают Сару, подставляют стул к дверной ручке, выключают свет, и целый день их нет дома, а под дверью лишь узкая Щель, куда она проталкивает туалетную бумагу, когда слышит Полли, и Полли пытается лапкой поймать кончик бумаги, но Сара быстро дергает, затаскивает его внутрь, надеясь заманить к себе и Полли через узкую щель под дверью. Потом Полли игра надоела, и Сара уселась на корточки у ванны и принялась пересчитывать пальцы, пока не заснула, пока не пришел Дэйв и не решил было ее вызволить, но она воспротивилась, заплакала от страха, и Дэйв тут же отступил, но, перед тем как подставить стул к двери, под дверную ручку, он помог ей вытереть крышку унитаза и пол в ванной.
В хорошие дни утром стукала входная дверь: это отец, устремляясь на улицу, широко ее распахивал и вдруг отпускал, так что дверь со всей силы рвалась назад и захлопывалась, а он в последнюю секунду пытался утащить за собой на лестничную клетку и мать, но стоило той чуть зазеваться, как пальто и большая сумка с тряпками, салфетками, метелкой для пыли оставались внутри, а сама она снаружи.
Казалось, их голоса у подъезда слышны по всей улице, где иногда тормозила машина и хлопали дверцы, а потом наступала тишина. Сара выжидала, хотела в этом удостовериться. Ждала еще немножко. Если раньше времени подойти к окну, все получится наоборот: голоса громче, сначала у подъезда, потом на лестнице, и вот опускается дверная ручка, и вот уже: «Дерьмо поганое, зачем эти дети, если они дверь не откроют и не возьмут вещи! Дэйв! Сара!»
Это она. Сара. Сара без второго «р», как объяснил ей Дэйв (а уж он умел и читать, и писать), а «р» — это буква, значения не имеющая, но недостающая в ее имени. Иногда ее имя исчезало совсем. Она тут, а имя пропало, как это «р». А Дэйв был Дэйв, это уж точно. Называл ее котеночком. «Потому что ты прячешься за диваном, как котенок. Смотри, даже Полли сидит на диване. На самом верху».