Чердак - Кэтрин Данн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каждой камере у задней стены стоит маленький унитаз, и перед ним висит сомнительной чистоты полотенце, но я не люблю пользоваться унитазом, когда в помещении кто-то находится. Есть еще туалет в выгородке для душа, но если ходить туда, то другие непременно заметят это.
Она врывалась, одним движением стаскивала с меня одеяло, хватала за руки и, сопя, подносила к лицу, чтобы понюхать, не трогала ли я себя там. Запах недурен, однако весьма терпкий и непрочный, в отличие от запаха мочи на трусиках, а сырость сырее сырости от воды. Почему-то считается, что ты запихиваешь в себя всякие предметы: бутылки, свечи, дверные ручки – и сколько же по этому поводу шуток! – люди не понимают, что речь идет о легком, мимолетном прикосновении с совершенно иным, почти незаметным эффектом – они вопят и ерзают в темноте, – у меня все иначе. После этого пропадают мысли, и я парю без сна, а внутри все бушует, а затем легко, но устало засыпаю, словно он во мне побывал, невесомость во всем теле, будто он во мне находился и довел до оргазма – так, что я кричала и, смеясь оттого, что не чувствовала себя изношенной и усталой, съеживалась, чтобы его не отпустить, сохраняя в себе. Не хотелось идти в ванную или вставать, а только лежать, горячая сама, и он горячий и уставший во мне, а потом я отключалась. Утром же испытывала грусть оттого, что придется все с себя смыть.
Но здесь никто не смотрит на других. Когда гасят свет, никому нет дела до других, и я слегка приподнимаю одеяло, чтобы скрыть движения, даже если кому-нибудь придет в голову за мной следить. Тут никто об этом не говорит, если только не хочет себя потешить, насолив другому, от этого успокоиться и уснуть.
Я лежу на матрасе на вершине башни. Башня, как Вавилонская на картинках, высокая и бледная, с винтовой лестницей – каждая ступень врезана в поверхность стены. Башня сужается к вершине, где места хватает лишь для одного матраса и меня. На каждой ступени безликие, бесформенные мужчины, форму имеют только их члены и красные яйца – они выстроились в очередь, чтобы наброситься на меня. Очередь начинается на тысячу ступеней ниже и заканчивается здесь. Я лежу не шевелясь, раздвинув ноги и положив задницу на подушку, голова повернута так, чтобы обозревать очередь. Лиц не вижу, но чувствую их: шлепок, когда они падают на колени на матрас, порой плюхаются на меня, раздвигая своими ногами мои, затем, войдя в меня, заставляют сжать. Иногда, встав на колени, поднимают на себя, я же расслаблена, неподвижна, ничего не требую – они во мне, собираются выйти, но тут же снова опускаются вглубь, их яйца трутся о мою задницу, промежность у отверстия скользит к другому. Между ними нет передышки: один кончает, появляется следующий, а предыдущий то ли спускается по лестнице, то ли падает с края площадки. Они не давят мне на грудь – опираются на руки, и мы соприкасаемся только животами и бедрами. Их движения внутрь и наружу всегда неспешны и уверенны. Я все ощущаю – никогда не слишком сухая и никогда не слишком влажная, меня наполняют, но я не переполняюсь. Они огромны и будут продолжать, пока я этого хочу.
Я представляю это ночью, когда рядом, кроме Блендины, никого нет. Днем не пытаюсь – уклоняюсь, если до меня дотрагиваются или хотят поцеловать, – стараюсь не вспоминать, однако если на мгновение, на долю секунды слышу их стоны надо мной и возникает ощущение большого внутри, при свете дня мне становится дурно, пробирает голодная дрожь, и я прижимаюсь лицом к холодной стали, пока они не исчезают.
Вчера мне захотелось отсюда уйти. Это желание возникло впервые. Еда хорошая. Тепло. А снаружи голодно и зябко. Вероятно, дело в грузовике. Я смотрела из окна, стоя на переплете решетки. Так получалось потому, что окно располагалось поперек выступа между прутьями и стеной. Видимость была не очень – машин мало, а людей на тротуарах много. Все в серых тонах: небо, дома, внутри, снаружи, все серым-серо, и вдруг этот грузовик – желтый, как нарциссы на рынке серой весной в Портленде. Вскоре свет изменился – грузовик завернул за угол. Мне захотелось снова его увидеть, и я пошла к комнате надзирательницы. Ручкой дверь не открыть, и я постучала в сталь. Надзирательница посмотрела на меня сквозь маленькое окошко – в стекле в шахматном порядке была запаяна стальная проволока. Это была Гладкозадая. Даже ее черное лицо казалось серым – никаким. Я хочу на улицу – уйти. Она рассмеялась, оскалившись зубами и темными деснами, – сквозь стекло донесся тягучий звук. Девушки в выгородке смотрели на меня и толкали друг друга. Пожалуйста, я хочу наружу. Гладкозадая снова рассмеялась. Когда она отворачивалась, ее розовые ладони скользнули по стеклу. Я подергала ручку, но она не поворачивалась. Дверь была сделана из розовой стали.
На улице, где жили мои родители, была церковь. Я укрывалась в ней в холодную погоду, когда уходила из дома. Одна стена из зернистого стекла, белая, полупрозрачная и холодная. Панели держали черные деревянные рамы, и свет падал так, что на полу оставались тени в виде прутьев решетки. Я задавала себе вопрос, что они означают: должны освободить человека от грехов или удерживать грешников в храме? А вот цель решетки, отбрасывающей тень на мои нары, вполне определенна.
Ее трясло, она покраснела, серые руки побелели, пальцы сжали указку, которой она колотила по доске, словно клюшкой для гольфа: Живот, – произносила очень громко и четко, – Пуп, Живот – Пуп, а я стояла у стула и шептала: Пупок – Брюхо, где Инджин меня ударил. Там все вспучилось и стало похоже на скрученный носок, выперло, я трогала пальцами, и оно вылезало из живота, когда я тянула – короткая бледная белая трубка с узелком на конце. Если прекратишь кричать, я покажу, как вылезает мой пупок; потыкала в него заколкой для волос и понюхала показавшуюся мягкую белую жижу, потянула, сдавила пальцами, и он поднялся и стал твердым. А я думала, что штуки, которые встают, есть только у мальчиков, а у девочек лишь дыры, и мальчики залезают в их пупки своими пупками. Найдя в раковине заколку, она уставилась на меня с плунжером в руке и заявила, что я пихала ее совсем в другое место – и чтобы она больше не слышала, пока мы в школе, как я говорю это слово – Брюхо, надо говорить – Живот и только Живот.
Гладкозадая готовится открыть ворота. Давит на ручку в помещении надсмотрщиц, и ворота одновременно откатываются. Грохот и бряканье будит всех, призывая к завтраку. Кэти уже в загоне. Говорят, ей сейчас плохо. Каждое утро она забирается на решетку, чтобы посмотреть на улицу.
Мы идем на завтрак. Выстраиваемся перед дверью, проходим мимо стола надсмотрщицы с загадочными блеклыми папками, на обложках каждой одно из наших имен. Когда дежурит миссис Элиот, на столе стоит ваза с цветами. Очередь сворачивает к столу, все наклоняют головы к цветам, затем выпрямляются и двигаются дальше. Девушки из отсека В ждут нас в лифте. Он большой, как спальня моей матери, и едва ползет. Никто не знает, на каком этаже кухня, но точно, что ниже тринадцатого.
Кухня совсем не похожа на просторную столовую, какие показывают в кинофильмах о тюрьмах. Она напоминает кафетерий в бедной школе. Не больше гостиной, и в ней нет разделяющей собственно кухню и зону со столиками стены. Есть длинная стойка с подносами на ней. Мы берем тарелки и ложки и выстраиваемся за стойкой. По другую ее сторону мужчины-заключенные, когда мы подходим, накладывают нам еду. Они смотрят на нас. Кэти утверждает, что каждый день их накачивают нитратом калия, и никто не знает, в чем он – в кофе или в бульоне. Ни один из них не толстый. Лесбиянки шутят с ними, как шутят сами мужчины, оказавшись в компании женщин.