Чудеса и диковины - Грегори Норминтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день на луг отправилась компания поменьше, потому что герцог Альбрехт пачкал носовые платки и сотрясал кашлем столбы своего ложа. Джонатан Нотт обругал Абдиэля и перестал слушать духа-обманщика; Адольфа Бреннера освободили от кладоискательства.
Я опасался за своего друга. После того, как сбежал его сын, он жил словно в пустынной степи духа, сквозь пыльную почву которой не пробивались ростки надежды. Унизительная неудача его поисковой рамки (заслуга Джонатана Нота) вкупе с другими его поражениями и постыдным преступлением, о котором я тогда не знал, загоняла его все дальше в пустыню собственной души. Я приходил к нему в мастерскую и пытался развеселить его то бочонком пива, то грифельным портретом пропавшего Каспара, сделанным по памяти.
Конечно, существовала опасность, что этим подарком я лишь разбережу его рану. Но собственная память терзает человека гораздо сильнее, чем любой рисунок, да и подарок был сделан от души: если мне не удастся утешить друга в его несчастьях, я по крайней мере смогу убедить его в том, что мне не безразлично его состояние. Адольф Бреннер пристально изучал рисунок. Ожидал ли я благодарных объятий, похлопывания по плечу или хотя бы скоротечной близости рукопожатия? Он поблагодарил меня и положил бумагу под полированный камень у себя на столе.
– Истории наших жизней еще не дописаны, – сказал я. – И мне пока интересно, чем закончится моя.
В последнее время Бреннер много говорил о философах-стоиках, о Сенеке, который всю жизнь утихомиривал тирана, а когда император Нерон поверил злоумышленной клевете, закончил свою жизнь как истинный римлянин. Я пытался развлечь Адольфа – помочь ему выплыть из темных вод его сумрачных размышлений – непристойными рассказами о своих нюрнбергских годах. Я выбил глиняную пробку из пивного бочонка и поведал ему про молодого маркиза Фельсенгрюндского, с которого я стащил фальшивую бороду. Не знаю, может быть, это была вопиющая глупость – рассказывать про Анну, Гретель и первую ночь любви нашего патрона, когда все мысли моего друга были заняты злосчастным грунтом или водоворотом в Оберзее. И все-таки мне удалость его расшевелить. Словно достигнув какого-то внутреннего соглашения, Адольф перестал сутулиться и расправил плечи. Он повернулся ко мне с решительным выражением на лице и взял предложенную кружку пива.
Мы сидели вдвоем в пустой мастерской, как статуи в саду, куда больше не ходят люди, пили пиво и часами предавались воспоминаниям. Бреннер рассказал мне о своей тирольской юности, о надеждах родителей на его церковную карьеру, которые он не оправдал, а вместо этого взял и сбежал в Венецию. Он описал ученичество у конструктора заводных игрушек в вонючей мастерской в районе Пескара, где он полюбил служанку родом из Африки, которая принесла ему сына, но, не дождавшись его возвращения с материка, умерла от оспы в карантинном лазарете. Боль потери так никогда и не стихла. Как я всегда подозревал, Адольф Бреннер – это было не настоящее его имя. Он сменил имя вскорости после смерти возлюбленной, подобрав более немецкое по звучанию; не для того, чтобы избежать проблем с прежним нанимателем, скорее из поэтической надежды, что тяжкая утрата растворится в забвении вместе с его прежним именем, избавив преемника от скорби. Странствия Адольфа Бреннера с маленьким Каспаром в конце концов привели их в Падую, где после года отчаяния на грани голодной смерти он был вынужден обворовать лавку Галилео и затем – искать убежища в Фельсенгрюнде. Слушая Бреннера, я не раз задавался вопросом: зачем он мне все это рассказывает? В его речи, во всех его жестах сквозило какое-то вялое смирение, которое я принял за спокойствие, которое нисходит на человека, когда он полностью принимает свою несовершенную жизнь. Он рассказал мне про год, когда у него выпали волосы. Мы даже смеялись (о, очень недолго и негромко!) над его описаниями: как он чихал в подушку, как просыпался с клочками бороды во рту и тер брови, которые осыпались, как иглы с засохшей сосны.
– Я стыдился своей безволосости, – сказал он. – Ладно бы только одна голова, но потерять еще брови и даже ресницы?! Человек не должен быть таким голым. Я прикрывал голову и разрисовывал веки, как какая-то рябая шлюха, пока не понял, как по-идиотски я выгляжу.
– Я знавал человека, покрытого шерстью с головы до ног.
– Счастливчик, – сказал Бреннер.
– Нет, я серьезно. Люди принимали его за оборотня.
– А он был оборотнем?
– Он был человеком. – Я рассказал ему про моего давнишнего благодетеля, Петруса Гонсальвуса, про его преданную жену и одаренных детей. Адольф Бреннер задумался.
– Интересно, – пробормотал он, – согласился бы твой друг поменяться со мной недугом?
– Никогда. Хотя твой вроде бы доставляет меньше проблем.
Бреннер скорбно кивнул.
– Ведь ты никогда меня не рисовал? – Он хлопнул себя по бедру, как бы закрывая тему. Только когда он ушел из моей мастерской и я услышал, как его тяжелые шаги затихают на лестнице, мне пришло в голову, что он ни единым словом не обмолвился о моем собственном уродстве.
Мой верный читатель, тебе никогда не догадаться, сколько времени прошло с тех пор, как я написал предыдущую фразу. Быть может, если бы я каждый час, с каждым ударом, доносившимся с колокольни, подходил бы к этой пустыне из древесной каши и белка и ставил бы звездочку на листе, ты ощутил бы разрыв во времени. Но я даже не смею надеяться, что ты станешь выдерживать эти часы, как ритм в музыке, чтобы читать в том же темпе, как я писал, подстраиваясь под мои паузы и раздумья. Я уже чувствую, как ты стараешься побыстрее пробежать эти строки глазами, и спрашиваю себя: почему я срываю течение своего рассказа? Почему я не могу заставить себя писать так, как это должно быть написано?
Когда Адольф Бреннер ушел, я не вспоминал о нем много часов, и только услышав новости о срочном созыве придворного совета, собранного для обсуждения угрозы мятежа, я оторвался от марания акварелью страниц «De Historia Stirpium» и поспешил в мастерскую механика.
Окно было распахнуто настежь, отчего в мастерской было отнюдь не теплей, чем на улице, а ветер, ворвавшийся внутрь, расшвыривал, слово опавшие листья, бумаги и чертежи, которые в течение многих лет скапливались на всех свободных поверхностях. Уже начинало смеркаться; и только благодаря контрасту между темнотой, царившей в комнате, и безрадостными, серыми, тусклыми облаками за окном я смог различить ногу, болтающуюся над моей головой. Я не знаю, сколько он там провисел, раскачиваемый разыгравшимся ветерком, словно копченый окорок. Его лицо стало чернильно-синим. На подбородке замерзла струйка слюны. Я пытался поддержать его за ноги, чтобы взять на себя часть смертельного груза, но колени висельника подогнулись и врезали мне по зубам. Я поднял отброшенный стул (на котором когда-то сидел маленький Каспар, нянчивший тряпичную куклу) и попытался приподнять Бреннера за пояс. Вглядываясь в туго натянутую веревку, тянувшуюся от его головы, я не заметил ни одной слабины.
Люди, должно быть, услышали мои отчаянные всхлипы, мои бесплодные увещевания. Уже потом, рухнув со стула, который перевернулся и ударил меня по лицу, я огляделся и увидел, что в комнате столпились слуги. Какая-то молодая толстушка взяла меня за руку, словно я был раненой птицей, и усадила в углу мастерской, пока мужчины срезали тело. Они не думали, что оно будет таким тяжелым, и поэтому не удержали – повалились на пол с ним вместе.