Матисс - Хилари Сперлинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1928 году на экраны вышел «Цирк» Чарли Чаплина. Матисс посмотрел картину дважды: «Никакой пышности, никаких красот… такое впечатление, что для выражения чувств достаточно нескольких слов…» Чаплин в роли бродяги выглядел постаревшим, но обаяния не утратил, даже напротив, сделался еще трогательнее. «От начала до конца невозможно оторвать взгляд от экрана. Боишься что-то упустить, так как ничего лишнего и ненужного в фильме нет». Матисс и сам мечтал добиться в живописи подобной лаконичности. Особенно растрогал финал истории: герой уходит, отказавшись от девушки своей мечты, предпочтя звезде цирка одиночество и иллюзию свободы.
В следующем году Матиссу исполнялось шестьдесят. В 1927-м ему вручили первую премию на Международной выставке в США, устроенной Институтом Карнеги в Питтсбурге, а к юбилею его картину государство купило для Лувра. После такого царского подарка Матисса, казалось, ожидали уважение, почет и благополучная старость. В Париже поползи слухи, что он собирается оставить живопись и уйти в религию, а некий нью-йоркский журналист специально приехал в Ниццу разузнать, правда ли, что художник вернулся к проверенной, традиционной живописи.
В январе 1929 года молодой журналист Ефстратиос Териад[193]попросил его высказаться о современном искусстве, но художник на эту тему говорить отказался. На беседу с Териадом у него имелся всего час — дело происходило в Париже, Матисс был в столице проездом и торопился на поезд. «Зимой Париж меня утомляет своим шумом, суетой и капризами моды, которым надо следовать. Все это хорошо, когда ты молод. Тогда надо бросаться в схватку, продираться сквозь чащу. А теперь мне нужны тишина и одиночество», — сказал он. Еще Матисс заявил, что из всех зрелищ его теперь интересуют исключительно лодочные гонки, что в последние два года он увлекся греблей и каждый день после обеда тренируется в заливе на своем ялике (Морской клуб в Ницце даже вручил ему медаль как самому активному члену). А пишет теперь только утром, «пока хороший свет». Он загорел и был в отличной форме. На прощание художник продемонстрировал Териаду мозоли на натренированных ладонях.
Весной, когда Амели в очередной раз поехала к доктору в Париж, оставшийся в Ницце в одиночестве Анри впал в настоящую депрессию («Дорогая моя Амели, возвращайся… я так скучаю… У меня нет никакого желания выходить из дома, мне все неинтересно»). Даже собака чувствовала, что с хозяином происходит что-то неладное («Гика окружает меня трогательной нежностью»). Каждый вечер перед сном он шел на станцию, чтобы бросить в ящик письмо жене. Амели, напротив, пребывала в отличном расположении духа и, возвратившись в Ниццу, приступила к ремонту их новой квартиры. Она энергично руководила строителями, водопроводчиками, столярами и плиточниками, хотя и жаловалась Маргерит («Твой отец и я поклялись никогда больше не заниматься строительством: это кого угодно сведет с ума»). От депрессии не осталось и следа, но сильные боли в спине не проходили, к ним вскоре добавились еще и проблемы с почками, из-за чего ей больше половины недели приходилось проводить в постели.
Матисс наконец-то нашел себе модель вместо Анриетты — случайно увидел в антикварной лавке. Девушку звали Лизетта Левенгард. Вскоре выяснилось, что она приходится дочерью и племянницей двум парижским антикварам, с которыми Матисс был хорошо знаком, так что мать Лизетты с легким сердцем оставила семнадцатилетнюю дочь на попечение художника и его жены. Сначала девушка позировала Матиссу, а потом превратилась еще и в сиделку и компаньонку Амели. Помимо сообразительности и живости характера Лизетта отличалась умением ухаживать за больными. Делала она это, надо сказать, замечательно: вскоре уже массировала художнику уставшие руки, укутывала пледом, когда он отдыхал на балконе во время послеобеденной сиесты. Амели пребывала в полной идиллии и строила планы на будущее. Думая, как бы им вдвоем поуютней обустроиться не только в Ницце, но и в Париже, она предлагала продать новое жилье на Монпарнасе, а вместо старой квартиры на набережной Сен-Мишель найти что-нибудь поприличнее. «Она никогда еще не была так счастлива», — писал Матисс дочери. Судя по всему, семейная пара медленно, но верно готовилась к спокойной старости. Амели вдруг захотела учиться печатать на машинке, а Анри, вспомнив молодость, развлекал ее. «Он заводит на граммофоне джаз и соблазнительные танго, — радостно сообщала Амели в конце мая, — а сейчас он танцует танго “Моя цыпочка” («Poule de luxe») в халате и черном шелковом ночном колпаке».
Спустя три недели после этого письма Матисс заказал двухместную каюту на пароходе «Таити», который следующей весной отплывал из Сан-Франциско к островам Тихого океана. Когда его спрашивали, почему он это сделал, художник обычно называл две причины. Во-первых, говорил он, врач прописал мне полный покой и запретил брать в руки кисти (диагноз: острое воспаление нерва). Второй причиной был поиск нового света — у тихоокеанских островов он надеялся найти невиданный прежде тропический свет. Желая упростить живопись и сделать ее более выразительной, Матисс рвался к солнцу: необъяснимым образом его постоянно влекло на юг. К тому же он переживал сильнейший кризис — как физический, так и моральный. Всю жизнь его организм реагировал на любые препятствия, встававшие между ним и живописью. Началось это еще в юности с загадочных болей в спине. Появились они именно тогда, когда перед ним нависла угроза навсегда остаться в захолустном Боэне и провести жизнь за прилавком отцовской лавки. Причина нынешнего кризиса крылась в наступавшей старости, и Матисс просто испугался, что не сможет больше писать. Накануне шестидесятилетия у него начались колики в желудке, из носа кровь пошла так сильно, что он боялся шевельнуться.
В Париже в честь юбиляра была устроена небольшая выставка его скульптур, которые, как он и предполагал, решительно не понравились публике. Художественное сообщество, хотя и признавало прошлые достижения художника, постепенно списывало Матисса со счетов как отработанный материал. Но хуже всего было то, что он и сам начинал в себе сомневаться. Последний год Матисс безуспешно искал вдохновения: ни новая модель, ни огромная студия со стеклянными стенами и белым кафелем радости не приносили. Даже отражавшийся в морской синеве солнечный свет и тот больше не будил его воображение. Не в силах больше «призывать цвет», от безвыходности он переключился на гравюру.
Поначалу художник испугался той легкости и спонтанности, с какой у него получалось «рисовать» на медной пластине или литографском камне («Живопись зашла в тупик. Я только даром трачу силы, а литографии выходят сами собой»). За пять месяцев Матисс сделал триста работ. «Они изумительны и полны жизни, словно ты использовал иглу гравера и медную пластину как карандаш и бумагу, — писала ему Маргерит из Парижа. — Смотреть на них — истинное наслаждение». Теперь он делил время между графикой и скульптурой, а в оставшиеся часы заканчивал «Большую сидящую обнаженную». В самый разгар лета Матиссы уехали в Париж, укрывшись от жары и ослепительного блеска Средиземноморья в прохладном номере отеля «Лютеция». Матисс решил вернуться к начатой еще в Исси, но так и незаконченной «финальной вариации» на тему «Купальщиц» Сезанна. Более двадцати лет он «переносил» мощные тела купальщиц в скульптуру, словно хотел самоутвердиться в этих простых геометрических объемах[194]. Плоская, грубая поверхность женских фигур олицетворяла для него непреклонность и целеустремленность. «Если вы внимательно вглядитесь в них, — говорил старший из внуков Матисса, — то найдете в этих фигурах всю сущность Анри Матисса, его исключительное равновесие — его неизменную вертикаль».