Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уж лучше бы он работал на кондитерской фабрике! Или на бойне. Старший брат зеленщика Фери всегда приносил оттуда рубец и делил его между соседями. У матери к этому продукту было такое отвращение, что она не могла принять его даже из вежливости.
— Я понимаю, тетушка Лилике. Вы, тетушка Лилике, такую простую пищу употреблять не изволите — не приучены.
Мою мать столь примитивное отношение к языку приводило в ярость.
— Послушайте, Тони! Во-первых, не называйте меня тетушкой Лилике!
— Я понимаю, тетушка Лилике! Но тогда почему вы ко мне на вы обращаетесь, а не просто: Тони?
— Сколько вам лет, Тони?
— Двадцать. Точней, девятнадцать.
— Вот потому так и обращаюсь! — Мать махнула рукой. — И, кроме того, никогда не говорите мне слово «изволите».
— Оно вам не нравится?
— Да, не нравится.
— И Бог с ним, тетушка Лилике! Ведь я все равно не научусь разговаривать так, как хотелось бы тетушке Лилике… Рубец тетушке Лилике не по вкусу… Это я понимаю. Вы изволите думать, что он воняет. А он не вонючий. Его просто надо промыть как следует. Я и сам могу показать или мутер свою попросить…
— Тони, прошу вас не называть ее «мутер». Она вам мать, а не мутер.
Тони, выслушав предназначенную, вообще-то говоря, нам нотацию, с готовностью согласился.
— А вам — в одно ухо влетело, в другое вылетело! — Оно так и было!
— Фатер, мутер, — забормотал Тони, — да все я и так понимаю, да только вы тут неправы, — он выдержал паузу, нервно сглотнул, закрыл, а потом открыл глаза и сказал: — Мадам. Мадам! — воскликнул Тони еще раз.
И это было одним из немногих мгновений, когда я увидел, что на мою мать глядят как на женщину. (Был у нее один постоянный тайный поклонник, дядя Золи, но он был настолько тайным, что и сам не догадывался, что влюблен в мою мать; в его взгляде была то ли мольба, то ли жалость к себе; для этого женщина была не нужна.) Этот Тони, с одной стороны, утомлял мою мать, с другой — доставлял удовольствие.
— Я вижу, Тони, вы — человек, с которым можно поговорить. Садитесь, я попрошу чаю. Только этот пакет оставьте, пожалуйста, за дверью.
«Я попрошу», «велю принести» — подобные фразы она говорила довольно часто и потом шла, приносила. Она не шутила. Собственно говоря, этим намеком на шутку можно было описать всю ее жизнь, жизнь барыни, большую часть которой ей пришлось пробыть тягловой лошадью, а последующую — просто вьючным животным.
— Вы держите меня просто как служанку? — Да, а что?
Рубец лежал за порогом, в гостиной — дымящийся чай, печенье, салфетки, сахар-рафинад, серебряные чайные ложечки. Тони, счастливый, готов был бы ради нашей матери сделать все. Он продолжал приносить рубец, который позднее нам все же удалось заменить на вырезку. Но — в промежутке — была еще мозговая кость!
58
При страждущем взгляде Тони на мою мать я впервые подумал о ней как о женщине, а мозговая кость заставила подумать об отце как о настоящем мужчине. Таким он и должен быть. Добывает, решает, снабжает, распределяет.
— На запах кости мозговой сбираются звери ночные, — объявлял наш отец, церемониально усаживаясь в кухне за стол, перед ним — большая кастрюля, вокруг — мы, с шумом-гвалтом, вытягиваясь на цыпочках, боясь не успеть. — Место, — с напускной строгостью оглядывался он вокруг, а затем, как оперирующий хирург (или пастор во время мессы), поднимал вверх обе руки. — Скальпель, мой ангел! — бросал он матери, участвовавшей в представлении скорее пассивно, радуясь нашей, ее детей, радости, радости ее мужа, демонстрирующего в этот момент, как прекрасна и замечательна жизнь и что он — этой жизни хозяин, и повелитель, и покровитель нашего маленького отряда, которому он вот сейчас, сей момент, покажет, что прелесть и замечательность жизни можно найти во всем и везде, вот, пожалуйста, даже в этой говяжьей лытке!
— Салфетку! — командует он, и мать неожиданно — опять неожиданно — подает ему не какую-то многострадальную и тысячу раз использованную кухонную тряпку (среди коих были даже пеленки!), а сверкающую, блистающую белизной плотную дамастовую салфетку с заметным издалека вышитым фамильным гербом с одиннадцатизубцовой короной, то есть наследие Каройи, чему наш отец несколько изумляется, воздевая на мать вопрошающий взгляд, — мы, мелюзга, разинув рты, глазеем на них, как на богов Олимпа, — мать кивает, да, да, на что наш отец с неподражаемой ловкостью обмотал салфеткой кисть левой руки, перед этим подбросив ее таким образом, что она на мгновенье зависла в воздушном пространстве кухни, словно голубь мира (кстати, по мнению Хусара-младшего, голубь мира — совсем не голубь, а горлица, и разница между ними все равно что между шипом и колючкой, нет роз без колючек, нет мира без горлиц), а потом опустилась на кисть нашего Папочки, словно там всегда и была; он же, недолго думая, под наши вздохи, запустил руку в кастрюлю… что будет? что будет?., парадная салфетка, понятно, в минуту стала бывшей в употреблении, то есть жирной, заляпанной, в жутких коричневых подтеках, ой-ой-ой! собрались уже завопить мы, но мы знали, нас как раз этому и учили, что надо уметь проявлять широту натуры, не суетиться по пустякам и, насколько мне помнится, что за все надо платить, в том числе и за этот роскошный взлет горлицы, за эту стародавних времен салфетку, за изъеденные стиркой руки Мамочки, которой опять придется стирать, — словом, мы поняли, какая гармония безличного и индивидуального, прошлого и настоящего скрывается за колдовством отца.
И вот наконец! В громадной руке отца появляется громадная мозговая кость, он держит ее над заранее приготовленным блюдом и, приподняв правую, сжатую в кулак руку, наносит удар! Но какой? Не по кости, конечно, как мы ожидали, а по запястью руки! За этим движением мы наблюдали разинув рты. Вот это да! А впрочем, некоторый опыт общения с народом плюс знание физики… После первого же удара обычно вываливался огромный кус мозга, и мы, словно по сигналу, тут же окружали стол, и начиналась спокойная, но все же волнительная суета.
— Хлеба, быстро! — командовал наш отец, потому что необходимые для настоящего пира гренки почему-то всегда запаздывали; ненадолго, но все же. — Гренки хороши только с пылу с жару, иначе — не то.
Первый кусок доставался всегда ему, мать отрезала желтоватый подрагивающий ломтик, церемониально посыпала его солью, паприкой, черным перцем и, словно первое причастие, преподносила его отцу. Закрыв глаза, тот долго смаковал первый бутерброд, проглатывал, ждал и наконец кивал:
— Не отравлено.
Нам приходилось поторапливаться, пока мозг не остыл. Как будто, остынь он, это было бы величайшей трагедией в мире. Остынет — и нам конец, почему-то казалось нам. Вот мы и спешили. И только в самый последний момент замечали, и мы и отец, что Мамочка не съела еще ни кусочка. Тут мы, конечно, спохватывались, предлагая ей то, что еще оставалось, — это были и в самом деле остатки, какие-то темного цвета клочки-ошметки, но тоже вкусные, и наша мать была ими вполне довольна.